Четыре трети нашей жизни
Шрифт:
Карточки на продукты появились, но не сразу; зима была холодная, немцы велели переставить часы на три часа назад, все школы были закрыты, детей на улицах Парижа в эту первую зиму оккупации почти не было видно. В феврале грянула эпидемия гриппа, в жару и диком бронхите валялись целые семьи. Мы жили в старом доме, где в каждой комнате был камин; уголь в эту зиму можно было легко достать, и я топила в столовой печку медленного сгорания, так называемую "Саламандру", и от холода мы не страдали. Но питались плохо, скудно, однообразно, сахара почти не было, да и соль было трудно достать.
Но вот в январе на той стороне Парижа, за мостом, открылась частная школа, и я стала по утрам до 12-ти водить туда Никиту. Он был самый низкорослый и щуплый. Директор, весьма необычный человек и к тому же слепой, не очень-то хотел его принимать, но я его уговорила, сказав, что мальчик лишен всякого общения с другими детьми. И вот мы по утрам начали ходить в эту школу -- ходу было около четверти часа. Морозы стояли для Парижа небывалые : минус 15°, даже минус 18°, снегу было уйма, его никто не убирал, и он громадными сугробами лежал вдоль тротуаров. Как-то мы с Никитой в полдевятого утра вышли на улицу; луна светила вовсю (ведь по солнцу было всего полшестого), снег блестел и играл на морозе, на улице было пусто и тихо. Никита вдруг остановился и испуганно спросил: "Maman, oщ allons-nous?" И, действительно, куда же это я его тащила по этой зимней снежной пустыне из теплой, уютной кровати?
Нет, поддаваться этому соблазну было нельзя; несмотря на немцев, жизнь продолжалась. К весне на улицах Парижа появились автобусы на газогенераторных установках, метро работало более или менее исправно, частных машин не было, такси тоже -- одни немцы гоняли на серых военных машинах -- они ездили с бешеной быстротой и не обращали внимания на пешеходов; постепенно появились и велосипедные "рикши": коляску везли двое, как в старой английской песне: "on a bicycle made for two". Я как-то тоже проехала на рикше - в больницу и назад домой.
Еще один эпизод из нашей жизни первого года оккупации, и опять про Никиту. В эту зиму через моих друзей Игнатьевых -- в частности, через Ольгу Алексеевну, сестру генерала Алексея Алексеевича Игнатьева, вернувшегося в Россию в 1923 или 1925 г., - я познакомилась с милой русской женщиной, некогда прислуживавшей Екатерине Николаевне Рощиной-Инсаровой, великолепной актрисе Александрийского Театра, и в гражданскую войну на юге России вышедшей замуж за младшего брата Ольги, Сергея Алек-сеевича. Эта особа (фамилии ее не помню) жила на соседней с нами улице, снимала однокомнатную квартиру, тоже в старике-доме, вроде нашего, и звали ее Варвара Ильинична. Она боготворила свою бывшую хозяйку Рощину-Инсарову, ставшую графиней Игнатьевой, ее сына Алешу, которому в то время было уже за двадцать лет которого она в свое время воспитала. Варвара Ильинична и стала за небольшую мзду водить Никиту днем гулять, утром она же отводила его в школу. А в те дни по Парижу сновало, бесконечное количество брошенных во время бегства собак; они одичали, а некоторые из них бежали за людьми и страшными, отчаянными глазами умоляли их приютить... Около нас и по соседнему с нами мосту Альма, сновал белый фокстерьер -- мы с Никитой его несколько раз встречали и очень жалели.
Этот фоксик снова попался навстречу Никите и Варваре, когда они шли из школы, а сразу за фоксиком шел, прогуливаясь, высокий немецкий офицер в шинели, в форменной фуражке, со стэком в руке и... с моноклем в глазу! Таких почти карикатурных фигур немецкой армии уж было мало -- редко попадались пруссаки с моноклем. Все подробности были рассказаны мне Варварой, с белым от страха лицом, когда они с Никитой вернулись домой... Внезапно Никита вырвал руку из Варвариной руки (а ей было строго наказано руку его ни в коем случае не выпускать из своей), подбежал вприпрыжку к офицеру, встал перед ним, загородив путь, топая на него ногами, стал громко кричать ему по-французски : Возьмите эту собаку, вы должны ее взять, это из-за вас она потеряла свой дом, вы обязаны, обязаны ее взять!!" Немец, который, видимо, хорошо знал французский, нагнулся к Никите и сказал емy: "Mais, mon garзon, je ne peux pas prendre ce chien, il n'est pas а moi". Тогда Никита в бешенстве стал с плачем и криком бить офицера по шинели и все громче повторял: "Но это вы виноваты! C'est vous qui кtes fautif!!" Кой-кто из прохожих остановился, немец, видно, вполне все понимал, и повторял: "Mais je regrette, je regrette" -- и бедная, оторопевшая от неожиданности и страха Варвара, наконец опомнилась, подбежала, схватила Никиту за руку и пролепетала немцу что-то вроде: "Li Nikita, li bon garзon, vous pardonnez" (ее французский язык почему-то сильно смахивал на манеру говорить алжирцев). Немец покачал головой, отдал Варваре честь и пошел дальше, а Варвара не помня себя дотащила заплаканного Никиту до дома и десять раз подряд мне все наново пересказывала -- а главное, как это она упустила Никитину руку, ведь держала крепко !..
Конечно, такой инцидент мог кончиться и плачевно, я знаю несколько случаев, когда из-за неосторожного слова ребенка, сказанного при немцах, бывали всякие неприятности.
Зима эта тянулась долго, над Англией гремел блитцкриг. Каждое воскресенье в десять вечера я, накрывшись платками, слушала по Би-Би-Си передачу Пристли: он подробно повествовал о ночной жизни Лондона под бомбежкой немецких самолетов -- про мальчика, который в бомбоубежище учит уроки на завтра, про старую леди, которая в корзинке тайком приносит в подвал собачку, хоть это и строго запрещено, -- но ведь не оставлять же ее одну в квартире -- она так боится...
22-ое июня 1941 г.
В этот год мы недорого купили у какого-то любителя-самоучки приемник. По звуку и чувствительности приема станций из всех стран света он оказался первоклассным -- он еще потом служил мне в Ульяновске, благодаря ему я и там не потеряла связи с остальным миром и слушала все ту же Англию... Почему-то слышно было только по-немецки, но и на том спасибо!
Весной 1941 г. настроение у нас стало много тревожнее: мы ждали, что вот-вот снова разразится война. Мы понимали, что немцы не ограничатся тем, чтобы аккуратно занимать юго-восток Европы одну страну за другой. Ходили всякие слухи... Но вот наступило памятное воскресенье 22-го июня. Я кончала причесываться, когда Никита вбежал в ванную с криком : "Война, война, Гитлер напал сегодня в пять утра!" Я бросилась к приемнику, перевела на немецкую волну -- и сразу полилась речь Геббельса, которую без конца повторяли: "Сегодня в пять утра наши славные войска... Сопротивления пока нет, продвижение внутрь страны идет усиленным темпом..." Все стало на место, вот и случилось, и началось, чего ждали. Позвонил Henri de Fontenay, сказал, что бежит к нам, еще кто-то... И звонок в дверь. Слышу, солдатский голос спрашивает: "Sie sind Russe?" -- "Ja" -- отвечает Игорь Александрович. Голос: "Also sind sie verhaftet". В столовую входят два громадных фельд-жандарма с кольтами в руках и начинается то, что стало потом как бы немецким рефреном: "Also schnell, los, los! Sie gehen mit!"
Мы все трое стоим оторопев, Никита начинает плакать. "Молчи, -- говорю ему по-русски, -- это враги, при них не плачут!" -- и, быстро тараторя по-немецки, прошу главного дать нам несколько минут, чтобы собрать хоть немного вещей. "Gut, aber schnell, bitte". Игорь Александрович и Никита идут в спальню собрать маленький чемодан, я им подаю носки, мыло. Спрашиваю опять: "Bitte, sagen Sie mir, wo kann ich jetzt Auskunft haben?" Старший долго смотрит на меня стеклянным взглядом: он, видимо, поражен, что я владею его родным языком не хуже, чем он сам. Наконец, все же отвечает: "Zwo und siebzig avenue Foch", т.е. авеню Маршала Фош. Спрашиваю: "Aber was ist es derm da, an dieser Adresse?" Он молчит долго, наконец внушительно говорит мне: "Es ist ein Haus". Ну и дальше: "Los, los". Хватают Игоря Александровича за руку, суют ему кольты под мышки и, пихая его кулаками, чуть не бегом уводят вниз по лестнице. Перед домом на панели жмутся с перепуганными лицами семь-восемь ближайших наших соседей... Смотрю в окно (а мы жили на первом этаже, невысоко), серая машина гестапо исчезает за углом.
Звонит Henri de Fontenay, что опаздывает -- задержали; говорю: поздно, Игоря уж увели. Звоню туда, сюда, узнаю : Петра Андреевича Бобринского уж забрали, также Масленникова (этого только изредка встречала). И князя Красинского увезли -- милейшего "Vovo de Russie", добрая душа -- сын Вел. Кн. Андрея Владимировича и Кшесинской, позднее стал Князь Романовский, он всегда умел себя держать просто, любезно, я не помню за ним ни одного промаха. Я его встречала среди младороссов. Кого еще взяли? Генерала Николая Лаврентьевича Голеевского, когда-то, во время Первой Мировой войны, русского военного атташе в Вашингтоне; и бывшего адвоката Филоненко,. и отца Константина Замбрежицкого, настоятеля церкви в Клиши, и еще, и еще...
Иду с утра на "авеню Фош" 72; это громадный роскошный особняк, когда-то подаренный немецким графом знаменитой кокотке времен Наполеона III. Там сижу до 12-ти часов, слушая сладкие штраусовские вальсы на патефоне и окрики сменяющегося караула, наблюдая несколько комические появления растерянных русских жен и дочерей арестованных, которые никак не поймут, почему это немцы начали хватать "нас, эмигрантов?!", и громко об этом высказываются, думая, что от этого станет лучше.
Еще через три дня мне звонит незнакомый голос, некая мадам Канцель. Ее муж тоже там, она уж узнала, что все они в военных казармах в Компьене, возможно, что их вывезут в Германию... Ее муж еврей, она очень напугана. Потом она ко мне приходит и раз, и другой, да и вообще понемногу у меня сам по себе образуется некий центр, звонят незнакомые мне дамы; жены, чьи мужья тоже в Компьене, приходят, советуются -- оказывается, всего забрали около тысячи человек, некоторые из провинции, но больше парижане.