Чикагский блюз
Шрифт:
– Слышал… – сказал я, выпрямляясь. Мне не нравилось, что отец затронул эту тему. В институте мы касались темы репрессий. Скользкая, как я понял, была тема…
– Ты должен знать, что он ни в чем не виноват! – чеканно сказал отец. – Это были репрессии. Культ личности! А вот такие… – Он не договорил и махнул рукой,
Я понимающе кивнул.
Через несколько дней отцу с дядей Жорой удалось получить обратно четыреста рублей. За деньгами они ходили под конвоем мамы и тети Зины.
Осень в тот год стояла замечательная – утром гремели под ногами схваченные морозом листья, а днем светило яркое солнце и пронзительно голубело небо. Когда я ездил на трамвае в институт, на розовом граните набережной Лейтенанта Шмидта сидели, не боясь прохожих, чайки, и я все время жалел, что мы не купили катер. Но к зиме перестал об этом думать.
…В самом начале июня дядя Жора вез всех нас на дачу, и на Кировском мосту, сквозь бегущие узорчатые решетки, я разглядел идущий по воде катер. Это был он! Катер шел против течения, в сторону Ладоги. Я знал, что на мосту остановка запрещена, и промолчал. Дядя Жора свернул на Петровскую набережную, к «Авроре», и парапет закрыл, спрятал от меня воду, оставив в воздухе лишь ее незримое присутствие и светлые блики в окнах домов на набережной. Мысленным взором я досмотрел схваченную с моста картину – и не увидел за катером чаек…
VII. Аспирант
1
В начале декабря, когда мы с первым пушистым снежком приехали в Зеленогорск, у отца подрагивали руки и он по нескольку раз в день пил пахучую валерьянку.
Отец начал потреблять эту гнусную жидкость позапрошлой осенью, когда ему дали аспиранта, и за два года он с этим раздолбаем-аспирантом дожил до граненой стопки разведенного водой напитка на один прием.
На отца было жалко смотреть: он вздрагивал от телефонных звонков и скрипа двери, беспрерывно барабанил пальцами по столу или сидел, погруженный в себя, обхватив голову руками. И я думал: хорошо еще, что батя пьет валерьянку, а не водку.
Кто бы мог подумать, что научное руководство стоит стольких нервов и времени!
Лично мне казалось, что аспирантура – это чистой воды ерунда; другое дело – полигоны, испытания, доведение изделия до ума… Тут я пошел не в отца, а в дядю Жору. Он меня и устраивал в это страшно секретное КБ, где поначалу от одних только грифов на чертежах бегали мурашки по спине, а когда я выехал в командировку и увидел все в натуре, я понял, что это на всю жизнь.
Первую ночь я не спал от гордости за себя и страну – какой же мы великий народ! А потом слегка привык, стал называть изделия по номерам, научился не бояться треска в отсеках, а унты, как и все в бригаде, называл унтярами или водолазными ботинками. Нет, аспирантура была не по мне!
Отец познакомился со своим аспирантом не как все люди, а с опозданием на месяц – в октябре, когда нормальные учащиеся вузов давно сидели в пивных барах и вспоминали проведенное лето.
Фамилию отцовского аспиранта я поначалу воспринял как Козлик. Оказалось – Гвозлик. И не козлик, и не гвоздик, а не пойми что.
Этот Гвозлик отстал в Сибири от стройотряда, и месяц о нем не было ни слуху ни духу. Он нашелся, когда в месткоме уже беспокоились о доставке тела в Ленинград, а мой батя, кряхтя, накапывал в рюмку первую порцию валерьянки.
Вкратце история такова. Отряд до белых мух работал в нижнеянском порту, разгружая суда северного завоза. В начале сентября Гвозлик отправил студентов в Ленинград, а сам остался закрывать наряды в конторе порта. Закрыл успешно, но в местной столовой съел какой-то чудовищный вирус и вырубился на три недели.
Очнулся в больнице. Поморгал глазами, ничего не понимает.
В палате лежали загипсованные вертолетчики со своим командиром. Рот у Гвозлика склеился так, словно его зашили рыболовными лесками. Попытался открыть – больно. Кожа прямо-таки спеклась. Помычал соседям, те обрадовались пробуждению бородача (Гвозлик носил солидную бородешку), дали ему бумагу и карандаш. Ослабевшей рукой накарябал вопросы: где я? что со мной? какое сегодня число? Выяснилось, что пролежал без сознания двадцать один день.
Летуны справляли день рождения командира и спросили Гвозлика, не откажется ли он выпить стопарик за здоровье именинника. Гвозлик жестами дал понять, что он бы не против, но рот-то склеился. Вертолетчики провертели карандашом дырочку между губ, вставили бумажную воронку и влили в Гвозлика пятьдесят граммов разведенного спирта; потом еще пятьдесят… Рот расклеился, и Гвозлик смог не только поздравить именинника, но и закусить копченой нельмой, медвежьим окороком и лосиными котлетами.
Натуральные таежные продукты и чистый воздух, который втекал через форточку, сделали свое дело: на третий день Гвозлик потребовал выписать его из больницы, и сибирские врачи, подивившись силе молодого организма, отпустили ленинградца до дому, до хаты. Вертолетчики снабдили Гвозлика харчами, целительной настойкой в пластмассовой канистрочке, собрали денег на билет, и в начале октября, когда в месткоме института уже готовились лететь в Нижнеянск, Гвозлик явился из стройотряда.
В самый раз было отдохнуть и наброситься на учебу: согласовать план диссертации, обсудить с научным руководителем темы докладов и публикаций на конференциях. Отец уже потирал руки.
Но не тут-то было!
Да, Гвозлик отлежался пару недель дома, но едва он собрался заняться диссертацией и учебой, как пришлось срочно лететь в Куйбышев к умирающей тете. Настолько срочно, что он не успел поставить в известность кафедру и научного руководителя. В общем, снова потерялся.
Батя обзвонил милицию, больницы, морги и обошел прилегающие к институту парки в поисках замерзающего от рецидива загадочной болезни аспиранта.
Пусто!
Он съездил к Гвозлику домой, но и там ничего не знали о местонахождении мужа и отца. Новый девятиэтажный дом стоял неподалеку от станции Навалочная и еще не был телефонизирован. Батя побродил по окрестностям, осторожно ковыряя носком ботинка кучи сухих листьев и заглядывая в канаву вдоль железнодорожной насыпи.
Жена Гвозлика была настроена оптимистически.
– Никуда он не денется, – мужественно проговорила она, – найдется.
Гвозлик появился на двенадцатый день. С ужасными подробностями рассказал, как умирала измученная болезнью тетя, как его заставили пожить в доме усопшей до девятин, как ему снились кошмары и как он не мог позвонить на кафедру, потому что муж тети с горя пропил все вещи, включая телефонный аппарат.
Отец, посасывая валидол, сказал, что аспирант у него какой-то ускользающий.
2
Теперь, приходя с работы, отец бухал портфель под вешалку и, не раздеваясь, шлепал на кухню к шкафчику с лекарствами.
В первую аспирантскую зиму Гвозлик похоронил тетю, папу, маму, двоих племянников. И еще одну маму.
Ошу кто-то настучал, что его аспирант вновь написал заявление на материальную помощь, и опять в связи с похоронами матери. Отец, сгорая со стыда, поинтересовался у Владимира Альбертовича, не спутал ли тот причину, по которой обращался в местком, и Гвозлик, насупившись и взяв бороду в кулак, рассказал, как в младенческом возрасте он потерялся на переправе через Днепр и был усыновлен лейтенантом-артиллеристом и деревенской учительницей. Через много лет, когда он уже с отличием заканчивал одну из школ Донбасса, нашлись его истинные родители, и он встал перед мучительным выбором – с кем жить дальше? И принял соломоново решение: пусть родителей будет четверо! И всех он будет называть папами и мамами. Но жить станет один: уедет учиться в город его мечты – Ленинград.
Отец только крякнул и потрепал аспиранта за плечо: держитесь, сударь!
Жизнь раскидала родню Гвозлика по всему Советскому Союзу. Гвозлик мотался по стране, добросовестно пил на поминках, маялся до девятого дня и стеснялся при этом позвонить в Ленинград с телефона убитых горем родственников. А в некоторых поселках и телефонов не было – буранные полустанки такие. Приходилось спрыгивать с поезда, царапая лицо колючим снегом. Чтобы не подумали, будто он врет, Гвозлик добросовестно предъявлял ссадины на скуластом лице и изображал, как он влетел головой в сугроб, в метре от телеграфного столба.