Чистенькая жизнь (сборник)
Шрифт:
Очень ясно я вспомнил Арама Хачатуровича: и его слова, и сумрачные глаза, и мягкий веселый голос, и лицо с резкими, сильными чертами, и усталость, и печаль, которые проступали сквозь его восточную любезность и шутливость.
Недавно посмотрел я в зеркало и даже испугался — из зеркала на меня смотрел не я, а старик Арам Хачатурович, которого давно на свете нет. Никогда не думал, что я, полуполяк-полурусский, когда-нибудь стану похож на этого армянина. Или это не индивидуальные черты, а профессия и возраст? Он казался нам стариком, но ведь был, наверное, не старше меня теперешнего.
Все это я сразу вспомнил — самым верхним, безотчетным сознанием. А то, что шло гуще и ниже, полихорадив, выдало на-гора признаки внематочной беременности. И ведь никогда мне не нужно это было раньше и вряд ли когда-нибудь должно было понадобиться. Но, верно, готово наше сознание даже к самому невероятному!
Вспомнил я среди прочего один — из вернейших — признак: если внематочная доношенная беременность, должна прощупываться рядом с плодом, рядом с ребенком выпуклость — купол матки. И вот был, был ведь этот купол рядом с ребенком!
Все сходилось, все было так. Но курам же на смех: именно в моей практике какой-то там наперечет на памяти человечества случай доношенной внематочной!
Теперь уже я с пристрастием допрашивал: как было с абортами и после абортов? Ага, последний аборт сопровождался нарушением цикла, анемией. Видно, выскребли подчистую, как смывают, пускают по ветру с полей гумус, так что и корней пустить некуда. «И была земля безвидна и пуста, и тьма над бездной». И после этого, третьего, аборта долго не беременела. До вот этого раза. Даже и довольна была. Только вот девочку хотелось.
— Голова кружилась во время тех приступов, Екатерина Семеновна?
— Уж и не знаю. Дурно мне было, вроде как и проваливалась я в бесчувствие. Кружилась, да.
И опять смотрю, и опять думаю, и вопросы за вопросами.
Но уже знаю. Уже почти не остается сомнений.
В ту ночь мне позвонил Юрка Борисов. Изредка мы перезваниваемся. А тут близился праздник, жены уже созвонились.
— Постой, постой! — напористо говорил Юрка. — Подожди, ничего не случится с твоими роженицами, если ты уделишь пару минут старому другу. Ну что, что там у вас: разрыв свода, что ли?
Хохмач-самоучка, ему всегда кажется, что это профессиональный шик — грубоватая шутка с анатомическими подробностями. Человек он, в общем-то, мягкий, тем больше ему нравятся жесткие анекдоты.
Чудак выскакивает на бруствер окопа и кричит заполошно: «Что вы делаете? Куда вы стреляете? Здесь же люди!» В анекдотах так много чудаков, не понимающих, что такое жизнь. Детей гонят в газовую камеру. Мальчик несет, прижимая к себе, котенка. Полицай — другому полицаю: «Побачь! Вот же садюга! Такой малой, а вже садюга: котенка у камеру!» А еще любимые Юркины шуточки, тоже с медицинским уклоном… Ругнулся вдруг: «Зародыш тебе под язык!» И я перестал его слышать.
Чего только не толклось, не проносилось, не возникало и вытеснялось в моей голове.
Слон Хортон, согревающий птичье яйцо под снегом, под дождем, под градом, под смех и улюлюканье. И только насмешку не смог он превозмочь — слез с дерева и побрел прочь.
Но тут разломилась совсем скорлупа — и замерли Мейзи, и слон, и толпа… Ведь то, что на свет из нее вылетало, приветливо хоботом длинным мотало!И — как это?
…У слона просветлело лицо, он крикнул: — Мое дорогое яйцо!Точно, только в такие минуты наши клыкастые, ушастые морды и становятся лицами!
Слон Хортон промелькнул со своим просветленным лицом, как и альфа-частица, что однажды в миллиарды лет проскакивает сквозь непререкаемую стену ядерных сил. Один только раз в миллиарды миллиардов лет вопреки величайшей механической инерции, уравнивающей все до ничтожества смерти, — возникает жизнь. Возникает и в великом своем детском негативизме говорит каждый раз «да», когда эти законы говорят «нет», — и «нет», когда законы говорят «да». И говорит до тех пор, пока ее «нет» и «да» сами вырастают в законы. Вот и все — тем и жива природа, что ее законы могут делать такие сальто, что превращаются в свою противоположность, и никакой тебе обреченности, а просто, как сказал бы Ежи Лец: «Умей превратить свою камеру в кабину космолета».
Мелькнула восторженная мысль, что между «редко» и «никогда» а-громадная разница! И хоть явно где-то я уже это читал, но что мне было за дело! Жизнь свободу свою тоже строит из того, что дано. «Сам бог бы не создал ничего, не будь у него матерьяльца». Чего только не выстроишь из того, что есть! Только бы б ы л о!
И об «антропном принципе». Я плохой читатель. Что бы я ни читал, все сопоставляю со своей профессией, все перевожу на беременности и роды. Это я у сына в каких-то его научно-популярных книжках вычитал про альфа-частицу, которая однажды в миллиарды лет умудряется так искривиться, что проходит сквозь непроходимое. Воистину прав Лукреций: не прямизна, а кривизна — свобода мира! И представлялась мне альфа-частица младенческой головкой, которой надо пройти сквозь то, что уже ее самой, — и тогда кости черепа заходят друг за друга, и сизым гребнем идет сплющенная головка там, где проход ей как бы и запрещен.
И про «тонкую подстройку» независимых структурных единиц Вселенной читал я в другой какой-то книжке, снятой с полки в комнате сына: что, возможно, только и есть одна такая Вселенная, в которой осуществимы жизнь и разум, как в нашей Солнечной системе, возможно, только на Земле и существуют они. И думал я с тревогой; хорошо, конечно, коли некий бог, или счастливое совпадение, или самоорганизация подогнали одно к другому. Но вот что-то испортило здоровую землю, здоровую женщину: химикаты ли, аборты ли, вирусный грипп, выветривание, сквозняки на лестничных площадках, муж ли какую-нибудь заразу подкинул, йодом ли дала себя ошпарить знахарке, — и обиженная земля и не очень-то сберегаемая женщина стали бесплодны. И все-таки жизнь воскресла, затеплилась — хрупкая, ненадежная жизнь. Трех отвела ты, Катенька, на цветущий луг, а этого решила доносить, а оно, дитятко-то твое, совсем не там укоренилось, того и гляди само погибнет и тебя погубит…
Да, вот оно, случилось чудо, и почему мне, именно мне, на меня возложено спасти несвоеместное дитя? Но кому же и отвечать, как не тому, кто дозрел до вопроса? Будто заранее было задумано: кто спросит, тому и отвечать. Да ведь кому же и отвечать, как не тому, кто угадал, где и что зародилось и готово погибнуть? И у слона Хортона становилось вдруг лицо Арама Хачатуровича, с темными, не то трагическими, не то усталыми, не то просто сгустившимися к старости глазами, и этому лицу не мешал горбоносый хобот. И голос у слона Хортона был учтивый и хрипловато-низкий. Вообще слон Хортон был темнокож и трагичен, как негр-саксофонист, и хобот был у него, как саксофон, изогнут…
Когда, измученный, заглянул я в палату Кати, она тихо спала на боку, и рядом с нею и в ней спал ее ребенок, которому уж точно не судьба была бы появиться. Спало ее дитя и ее возможная гибель, спали мать и дитя, слитые любовью, решением и случаем.
В кратчайшие сроки собрал я консилиум — подтвердить или опровергнуть мой диагноз. Доложил. Вызвали Катю, посмотрели. Написал я: «Внематочная доношенная беременность». По таким-то, таким-то данным. Спрашиваю:
— Ну что, коллеги, уважаемые доктора, согласны?