ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский
Шрифт:
О, это несомненно: шевченковская «Украйна» есть отвлеченное понятие, нигде в географии не указанное. Эта «Украйна» есть то же, что для Сологуба «звезда Маир», то же, что для чеховских трех сестер «Москва», а для Гильды из «Сольнеса» [233] — Апельсиния.
Если бы «Украйны» не было, Шевченко выдумал бы ее для себя, изобрел бы ее сам, потому что религиознейшей его натуре среди всех явлений мира во что бы то ни стало необходимо было одно такое, которому он бы отдал всю свою нежность, и все свои молитвы, и всю свою гениальную способность обожать.
233
Пьеса Генрика Ибсена «Строитель Сольнес» (1892).
Поэтому так странно, когда говорят о каком-то патриотизме Шевченка и выводят из его «виршей» разные политические догмы. Если он и патриот, то патриот Апельсинии: недаром он даже Галилею сделал как бы Украйной (в «Марии»), недаром, изображая свою тоску, он ничего не придумал лучше, чем такое сравнение:
Тяжко, тяжко менi стало, Так, мов я читаю Iсторiю Украïни.И недаром он сам иногда признавался, что «взаправдашняя» Украйна совсем не то, что его Апельсиния (см., например, стихотворение: «І виріс я на чужині»).
Выдуманная «Украйна» была для него тем удобна, что он мог наделять ее — в чрезвычайной степени — какими угодно свойствами, и как же ему было всю ту покинутость, которую он видел во всех своих героях и которую неизбывно он ощущал в себе самом, — как же ему было — в грандиозных размерах — не передать ее Украйне. И вот Украйна — «забытая мать», «вдова-сиротина», «погорелая пустка» и т. д. — и это ее свойство господствует у него надо всеми остальными, побуждая его к новым и новым молитвам. <…>
Предпринятая Чуковским попытка отойти от либеральных шаблонов, пойти наперекор всем, кто привык выводить из судьбы Шевченко «политические догмы», вызвала бурю негодования. Сразу после появления статьи посыпались письма в редакцию, и Чуковский был вынужден написать еще одну статью, «Излишнее рвение» [234] , в которой он пытался объяснить читателям собственное отношение к Шевченко.
В ответ на эти объяснения появились возмущенные отклики в печати, первым из которых стала статья Вс. Чаговца «Новый выпад Чуковского», где о Чуковском писали так: «…тот, кто сегодня „разделал“ Шевченко, завтра может наброситься на Пушкина и скажет о нем тоже как о „пьяном“ — ибо оба они гениальны для тех народов, из скорбящего сердца которых к ним излетело веление „и виждь, и внемли“…» [235] .
234
Речь. 9 (22) марта. См. также КЧСс. Т. 9. С. 422–425.
235
Киевская мысль. 1909. 11 марта.
В таком же духе откликнулся на статью Чуковского и А. Белоусенко в статье «Тоже критика», где не только выражал собственное негодование и повторял все «общие места» и шаблонные комплименты, против которых восставал Чуковский, но впрямую предлагал газете «Речь», где были опубликованы обе статьи Чуковского, обратить внимание на змею, которую она отогревала на своей груди. «Характеризуя творчество Шевченка, — писал А. Белоусенко, — присяжный критик „Речи“ просмотрел как раз то, что составляет идейную суть творчества этого поэта — элемент гражданский, политико-социальные его идеи <…>. В конце концов нельзя сомневаться в том, что письма в редакцию „Речи“ по поводу статьи r. Чуковского имеют в виду собственно не самое статью, не заслуживающую внимания, а факт помещения ее в политическом органе прогрессивной партии. Если признать, что политический партийный орган не есть парламент мнений, что все газетные этажи его должны освещаться строго принципиальным отношением к затрагиваемым вопросам, то появление в таком органе статьи, отрицающей всякое идейное credo у виднейшего корифея украинского движения и приписывающей ему человеконенавистнические тенденции, — естественно, может быть понято, без всякой даже национальной амбициозности, как выражение принципиального взгляда партии; ведь при ином принципиальном отношении к подобным вопросам было бы невозможно выражение газетой таких взглядов, хотя бы даже и во внешней форме литературного фельетона. <…> И странно, что, получая недоуменные вопросы от своих читателей, редакция, вместо открытого заявления собственного взгляда, ограничивается помещением статьи автора, уже раз вызвавшего недоразумения и теперь разъясняющего инцидент совершенно неудовлетворительно — с умолчанием о самом главном». Словом, руководству газеты предлагали «сделать оргвыводы».
И надо сказать, это был тот редкий случай, когда Чуковский вынужден был отступить. Следующая его статья «Шевченко», опубликованная на страницах журнала «Русская мысль» в связи с празднованием 50-летия со дня смерти Шевченко в 1911 году, была куда более осмотрительной в словах, хотя его общий взгляд на украинского поэта, по существу, не изменился. Некоторые из прежних своих мыслей он высказал в этой новой статье в гораздо более осторожных словах. Но и эта новая статья Чуковского целиком была посвящена творчеству Шевченко, а не его политическому значению, что опять в известном смысле противоречило шаблонам. А главное, что и здесь Чуковский пытался обратить внимание на такие стороны его биографии, которые игнорировали создатели шевченковского мифа: Чуковский и здесь подчеркивал, что никакие изменения в судьбе поэта, даже самые благоприятные, не меняли основных тем его творчества, что далеко не все в творчестве Шевченко можно объяснить его горестной судьбой.
К. Чуковский. Шевченко (1911) [236]
<…> Вы только представьте, только вообразите себе на минуту этого юношу-подростка Тараса здесь, в Петербурге, — он бегает где-нибудь по Гороховой, по Литейной, Мещанской в тиковом халатике, с ведром и с кистью в руке, весь забрызганный известью, вохрой, — ученик маляра Ширяева, живописных дел мастера. — «Тараска, за пивом!» — «Тараска, за табаком!» — спит и ест со стекольщиками, кровельщиками — калужскими, костромскими, — в грязи, на чердаке, — и, конечно, пинки, тумаки, — обыкновенный петербургский мальчишка — бегает, здесь, по Гороховой, и год, и два, и три, и четыре, — раб крепостной, беспросветный:
236
Печ. по: Русская мысль. 1911. № 4–5. Приводимый отрывок опубликован В № 5. С публикацией этой второй статьи был связан еще один скандал, не имеющий отношения к нашему сюжету. Подробная история статей Чуковского о Шевченко см.: КЧСс. Т. 9. С. 471–475.
и, конечно же, ему дают на чай — вот тебе гривенник! — и, конечно, он целует руку (он пришел к Сошенку и поцеловал у него руку) — и, целуя, боится, что его, быть может, ударят (когда Сошенко отдернул руку, он испугался и убежал), — запуганный, загнанный раб, которого секли на конюшне и который в детстве ел глину от голода.
И вдруг совершается чудо, фантазия, «то, чего не было», «то, чего не бывает»: слетаются к нему какие-то ангелоподобные люди — он и не подозревал, что существуют такие, — маги и колдуны, — и говорят ему: ты свободен! И дают ему хартию вольности, волшебную какую-то бумагу, — ты свободен от маляра Ширяева, от помещика Энгельгардта, от вохры и матерной брани, — и этот благосклонный Жуковский, и пышный Брюллов, и граф Вьельгорский, и графиня Баранова, и вице-президент Григорович, и художник Венецианов — все к нему, все о нем, выкупают его у помещика, — ласковы, милы, как никто, и хоть на одну, на самую короткую минутку, когда такие добрые руки со всех сторон потянулись к нему, ведь должно же было в нем умолкнуть это вечное чувство брошенности, потому что не брошен же был он тогда, потому что и через двадцать лет не в силах он будет позабыть о блаженстве своем тогдашнем и через двадцать лет будет удивляться ему:
«Самому теперь не верится, — напишет он у себя в дневнике, — а действительно, это было так». «Я из грязного чердака, я, ничтожный замарашка, на крыльях перелетел в волшебные залы академии художеств». «Быстрый переход с чердака грубого мужика-маляра в великолепную мастерскую величайшего живописца нашего века!»…
Был апрель и был май, были белые ночи, и, растегнувши, должно быть, пальто, как носился он по всему Петербургу, по Литейной и по Гороховой, и в кармане у него отпускная, его хартия вольности, он выймет ее и целует, перекрестится и поцелует, и уже выводит каракули на каких-то клочках, — и вчитайтесь в эти строки, что у него написались сейчас же в ближайшие месяцы, когда был он спасен:
…Бо я одинокий Сирота на свiтi в чужому краю…Вот что он пишет на этих страницах. И снова:
Тяжко менi сиротою на сiм свiтi жити.И снова:
Сиротинi сонце свiтить, свiтить та не грiє… Люде б сонце заступили, щоб сиротi не свiтило.О, конечно, он до слез благодарен этим приласкавшим его! Он посвящает им чуть не все свои «вирши»: Жуковскому — «Катерину», Григоровичу — «Гайдамак» [237] ; но в этих виршах он говорит им одно: все о той же своей сиротливости: как страшно ему жить среди чужих на чужбине. «Чужие люди» — обычное слово в тогдашних его стихах. Кто же чужой ему был тогда? Граф Яков де Бальмен? Петровский? Гребенка? Штернберг? Или Сошенко? С ним они делят последнее, работают с ним и голодают, и вообще друзей у него столько, что, как писал он потом, «бросишь в собаку, а попадешь в друга», и не просто «приятелей», а преданнейших, задушевнейших, — и сколько потом на Украйне: Кулиш, Костомаров, Белозерский, княжна Репнина, Козачковский, Тарновский, — и все же в каждой строке он только и жалуется, только и плачется на жестокое свое сиротство:
237
Впоследствии он вспоминал в «Кобзаре» о благодеянии Григоровича: «Якби не вiн спiткав мене при лихiй годинi, давно б досi заховали в снiгу на чужинi». И снова: он «Менi на чужинi не дав погибати». (Прим. К. И. Чуковского. — Е.И.)
И вглядитесь в самые первые петербургские его песни за первые годы творчества: все те же, такие же образы все той же, такой же покинутости: девушка бродит над морем рыдая, — «коли ж згинув чорнобривий, то й я погибаю»… И другая, точно такая же, и тоже над морем, — «нехай плаче сиротина, нехай лiта тратить»; и третья, такая же: «минув i рiк, минув другий, казака немає».
И вечные эти повторения: «я сирота, мiй голубе». «Я сирота з Вільшаної, сирота, бабусю».