Что делать?
Шрифт:
Оба они поостыли, она от получения записки, он от того, что просидел несколько минут молча, пока она целовала ее.
— Да, я обязана слушать.
— Он не замечал того, что должен был заметить, — начал Рахметов спокойным тоном: — это произвело дурные последствия. Но если не винить его за то, что он не замечал, это все-таки не извиняет его. Пусть он не знал, что это должно неизбежно возникнуть из сущности данных отношений между вашим и его характером, он все-таки должен был на всякий случай приготовить вас к чему-нибудь подобному, просто как к делу случайности, которой нельзя желать, которой незачем ждать, но которая все-таки может представиться: ведь за будущее никак нельзя ручаться, какие случайности может привести оно. Эту-то аксиому, что бывают всякие случайности, уж, наверное, он знал. Как же он оставлял вас в таком состоянии мыслей, что, когда произошло это, вы не были приготовлены? То, что он не предвидел этого, произошло от пренебрежения, которое обидно для вас, но само по себе вещь безразличная, ни дурная, ни хорошая; то, что он не подготовил вас на всякий случай, произошло из побуждения положительно дурного. Конечно, он действовал бессознательно, но ведь натура и сказывается в таких вещах, которые делаются бессознательно. Подготовлять вас к этому противоречило бы его выводам, ведь подготовкою ослаблялось бы ваше сопротивление чувству, несогласному с его интересами. В вас возникло такое сильное чувство, что и самое сильное ваше сопротивление осталось напрасным; но ведь это опять случайность, что оно явилось с такою силою. Будь оно внушено человеком, менее заслуживающим его, хотя все-таки достойным, оно было бы слабее. Такие сильные чувства, против которых всякая борьба бесполезна, редкое исключение. Гораздо больше шансов для появления таких чувств, которые можно одолеть, если сила сопротивления совершенно не ослаблена. Вот для этих-то вероятнейших шансов ему и не хотелось ослаблять ее. Вот мотив, по которому он оставил вас неподготовленною и подверг стольким страданиям. Как вам это нравится?
— Это неправда, Рахметов. Он не скрывал от меня своего образа мыслей. Его убеждения были так же хорошо известны мне, как вам.
— Конечно, Вера Павловна. Скрывать это было бы уже слишком. Мешать развитию в вас убеждений, которые соответствовали бы его собственным убеждениям, для этого притворяться думающим не то, что думает, это было бы уже прямо бесчестным делом. Такого человека вы никогда бы и не полюбили. Разве я называл его дурным человеком? Он человек очень хороший, как же не хороший? — я, сколько вам угодно, буду хвалить его. Я только говорю, что прежде, чем возникло это дело, — когда оно возникло, он поступал хорошо, но прежде, чем оно возникло, он поступал с вами дурно. Из-за чего вы мучились? Он говорил, — да тут и говорить-то нечего, это видно само по себе, — из-за того, чтоб не огорчить его. Как же могла остаться в вас эта мысль, что это очень сильно огорчит его? Ей не следовало оставаться в вас. Какое тут огорчение? Это глупо. Что за ревности такие!
— Вы не признаете ревности, Рахметов?
— В развитом человеке не следует быть ей. Это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство, это явление того порядка вещей, по которому я никому не даю носить мое белье, курить из моего мундштука; это следствие взгляда на человека, как на мою принадлежность, как на вещь.
— Но, Рахметов, если не признавать ревности, из этого выходят страшные последствия.
— Для того, кто имеет ее, они страшны, а для того, кто не имеет ее, в них нет ничего не только страшного, даже важного.
— Но вы проповедуете полную безнравственность, Рахметов!
— Вам так кажется после четырех лет жизни с ним? Вот в этом-то он и виноват. Сколько раз в день вы обедаете? Один. Был бы кто-нибудь в претензии на то, если бы вы стали обедать два раза? Вероятно, нет. Почему ж вы этого не делаете? Боитесь, что ли, огорчить кого-нибудь? Вероятно, просто потому, что это вам не нужно, что этого вам не хочется. А ведь обед вещь приятная. Да ведь рассудок и, главное, сам желудок говорит, что один обед приятен, а другой уж был бы неприятен. Но если у вас есть фантазия или болезненная охота обедать по два раза, удержало бы вас от этого опасение огорчить кого-нибудь? Нет, если бы кто огорчался этим или запрещал это, вы только стали бы скрываться, стали бы кушать блюда в плохом виде, пачкали бы ваши руки от торопливого хватанья кушанья, пачкали бы ваше платье оттого, что прятали бы его в карманы, — только. Вопрос тут вовсе не о нравственности или безнравственности, а только о том, хорошая ли вещь контрабанда. Кого удерживает понятие о том, что ревность — чувство, достойное уважения и пощады, что «ах, если я сделаю это, я огорчу» — кого это заставляет попусту страдать в борьбе? Только немногих, самых благородных, за которых уж никак нельзя опасаться, что натура их повлекла бы к безнравственности. Остальных этот вздор нисколько не удерживает, а только заставляет хитрить, обманывать, то есть делает действительно дурными. Вот вам и все. Разве вам не известно это?
— Конечно, известно.
— Где ж вы после этого отыщете нравственную пользу ревности?
— Да ведь мы с ним сами всегда говорили в этом духе.
— Вероятно, не совсем в этом, или говорили слова, да не верили друг другу, слыша друг от друга эти слова, а не верили конечно потому, что беспрестанно слышали по всяким другим предметам, а, может быть, и по этому самому предмету слова в другом духе; иначе как же вы мучились бог знает сколько времени? и из-за чего? Из-за каких пустяков какой тяжелый шум! Сколько расстройства для всех троих, особенно для вас, Вера Павловна! Между тем как очень спокойно могли бы вы все трое жить попрежнему, как жили за год, или как-нибудь переместиться всем на одну квартиру, или иначе переместиться, или как бы там пришлось, только совершенно без всякого расстройства и попрежнему пить чай втроем, и попрежнему ездить в оперу втроем. К чему эти мученья? К чему эти катастрофы? и все оттого, что у вас, благодаря прежнему дурному способу его держать вас неприготовленною к этому, осталось понятие: «я убиваю его этим», чего тогда вовсе не было бы. Да, он наделал вам очень много лишнего горя.
— Нет, Рахметов, вы говорите ужасные вещи.
— Опять «ужасные вещи»! Для меня ужасны: мученья из-за пустяков и катастрофы из-за вздора.
— Так по-вашему, вся наша история — глупая мелодрама?
— Да, совершенно ненужная мелодрама с совершенно ненужным трагизмом. И в том, что, вместо простых разговоров самого спокойного содержания, вышла раздирательная мелодрама, виноват Дмитрий Сергеич. Его честный образ действия в ней едва-едва достаточен для покрытия его прежней вины, что он не предотвратил эту мелодраму подготовлением вас, да и себя, вероятно, к очень спокойному взгляду на все это, как на чистый вздор, из-за которого не стоит выпить лишний стакан чаю или не допить одного стакана чаю. Он сильно виноват. Ну, да он довольно поплатился. Вылейте еще рюмку хереса и ложитесь спать. Я достиг теперь и последней цели своего посещения: вот уже три часа; если вас не будить, вы проспите очень долго. А я сказал Маше, чтобы она не будила вас раньше половины одиннадцатого, так что завтра, едва успеете вы напиться чаю, как уж надобно будет вам спешить на железную дорогу; ведь если и не успеете уложить всех вещей, то скоро вернетесь, или вам привезут их; как вы думаете сделать, чтобы вслед за вами поехал Александр Матвеич, или сами вернетесь? а вам теперь было бы тяжело с Машею, ведь не годилось бы, если б она заметила, что вы совершенно спокойны. Да где будет ей заметить в полчаса торопливых сборов? Гораздо хуже была бы Мерцалова. Но я зайду к ней рано поутру и скажу ей, чтобы не приезжала сюда, потому что вы долго не спали, и не должно вас будить, а ехала бы прямо на железную дорогу.
— Какая заботливость обо мне! — сказала Вера Павловна.
— Уж хоть этого-то не приписывайте ему, это уж я сам. Но, кроме того, что я его браню за прежнее, — в глаза ему я, конечно, наговорил побольше и посильнее, — кроме того, что он кругом виноват в возникновении всего этого пустого мучения, в самое время пустого мученья он держал себя похвально.
XXXI
Беседа с проницательным читателем и изгнание его
Скажи же, о проницательный читатель, зачем выведен Рахметов, который вот теперь ушел и больше не явится в моем рассказе? Ты уж знаешь от меня, что это фигура, не участвующая в действии…
— Неправда, — перебивает меня проницательный читатель: — Рахметов действующее лицо: ведь он принес записку, от которой…
— Уж очень плох ты, государь мой, в эстетических рассуждениях, которые так любишь, — перебиваю я его: — после этого, по-твоему, — и Маша действующее лицо? Ведь она, в самом начале рассказа, тоже принесла письмо, от которого пришла в ужас Вера Павловна. И Рахель действующее лицо? ведь она дала за вещи деньги, без которых не могла бы Вера Павловна уехать. И профессор N действующее лицо, потому что рекомендовал Веру Павловну в гувернантки г-же Б., без чего не вышло бы сцены возвращения с Конногвардейского бульвара? Может быть, и Конногвардейский бульвар — действующее лицо? потому что ведь без него не было бы сцены свидания на нем и возвращения с него? А Гороховая улица, этак, выйдет уж самое главное действующее лицо, потому что без нее не было б и домов, стоящих на ней, значит, и дома Сторешникова, значит, не было бы и управляющего этим домом, и дочери управляющего этим домом не было бы, а тогда ведь и всего рассказа вовсе бы не было. Ну, однако, положим по-твоему, что все это действующие лица: Конногвардейский бульвар и Маша, Рахель и Гороховая улица, так ведь о них и сказано по пяти слов или того меньше, потому что действие их такое, которое больше пяти слов не стоит, а посмотрите-ко, сколько страниц отдано Рахметову.
— А, теперь знаю, — говорит проницательный читатель: — Рахметов выведен затем, чтобы произнесть приговор о Вере Павловне и Лопухове, он нужен для разговора с Верою Павловною.
— О, да как же ты плох, государь мой! Как раз наоборот понимаешь дело. Разве нужно было выводить особого человека затем, чтоб он высказал свое мнение о других лицах? По этаким надобностям, может быть выводят и уводят людей в своих произведениях твои великие художники, а я, хоть и плохой писатель, а все-таки несколько получше понимаю условия художественности. Нет, государь мой, Рахметов вовсе не был пущен для этого. Сколько раз сама Вера Павловна, Лопухов, Кирсанов выражают сами свое мнение о своих поступках и отношениях? Они люди не глупые, они сами могут рассудить, что хорошо, что дурно, на это им не нужно суфлера. Неужели ты думаешь, что сама Вера Павловна, когда на досуге, через несколько дней, стала бы вспоминать прошлую сумятицу, не осудила бы свою забывчивость о мастерской точно так же, как осудил Рахметов? И неужели ты полагаешь, что Лопухов сам не думал о своих отношениях к Вере Павловне всего того, что сказал о нем Вере Павловне Рахметов? Он все это думал; порядочные люди сами думают о себе все то, что можно сказать в осуждение им, потому-то, государь мой, они и порядочные люди, — разве ты этого не знал? Очень же плох ты, государь мой, по части соображений о том, что думают порядочные люди. Я тебе скажу больше: неужели ты полагал, что Рахметов в разговоре с Верою Павловною действовал независимо от Лопухова? Нет, государь мой: он был тут лишь орудием Лопухова, и сам тогда же очень хорошо понимал, что он тут лишь орудие Лопухова, и Вера Павловна догадалась об этом через день или через два, и догадалась бы в ту же самую минуту, как Рахметов раскрыл рот, если бы не была слишком взволнована: вот как на самом-то деле были вещи, неужели ты и этого не понимал? Конечно, Лопухов во второй записке говорит совершенно справедливо, что ни он Рахметову, ни Рахметов ему ни слова не сказал, каково будет содержание разговора Рахметова с Верою Павловною; да ведь Лопухов хорошо знал Рахметова, и что Рахметов думает о каком деле, и как Рахметов будет говорить в каком случае, ведь порядочные люди понимают друг друга, и не объяснившись между собою; Лопухов мог бы вперед чуть не слово в слово написать все, что будет говорить Рахметов Вере Павловне, именно потому-то он и просил Рахметова быть посредником. Не посвятить ли тебя еще глубже в психологические тайны? Лопухов очень хорошо знал, что все, что думает теперь про себя он, и думает про него Рахметов (и думает Мерцалов, и думает Мерцалова, и думает тот офицер, который боролся с ним на островах), стала бы через несколько времени думать про него и Вера Павловна, хотя ей никто этого не скажет. Она сейчас же увидела бы это, как только прошла бы первая горячка благодарности; следовательно, рассчитывал Лопухов, в окончательном результате я ничего не проигрываю оттого, что посылаю к ней Рахметова, который будет ругать меня, ведь она и сама скоро дошла бы до такого же мнения; напротив, я выигрываю в ее уважении: ведь она скоро сообразит, что я предвидел содержание разговора Рахметова с нею и устроил этот разговор и зачем устроил; вот она и подумает: «какой он благородный человек, знал, что в те первые дни волнения признательность моя к нему подавляла бы меня своею экзальтированностью, и позаботился, чтобы в уме моем как можно поскорее явились мысли, которыми облегчилось бы это бремя; ведь хотя я и сердилась на Рахметова, что он бранит его, а ведь я тогда же поняла, что, в сущности, Рахметов говорит правду; сама я додумалась бы до этого через неделю, но тогда это было бы для меня уж не важно, я и без того была бы спокойна; а через то, что эти мысли были высказаны мне в первый же день, я избавилась от душевной тягости, которая иначе длилась бы целую неделю. В тот день эти мысли были для меня очень важны и полезны… да, он очень благородный человек». Вот какую штуку устроил Лопухов, а Рахметов был только его орудием. Видишь ли, государь мой, проницательный читатель, какие хитрецы благородные-то люди, и как играет в них эгоизм-то: не так, как в тебе, государь мой, потому что удовольствие-то находят они не в том, в чем ты, государь мой; они, видишь ли, высшее свое наслаждение находят в том, чтобы люди, которых они уважают, думали о них, как о благородных людях, и для этого, государь мой, они хлопочут и придумывают всякие штуки не менее усердно, чем ты для своих целей, только цели-то у вас различные, потому и штуки придумываются неодинаковые тобою и ими: ты придумываешь дрянные, вредные для других, а они придумывают честные, полезные для других.
— Однако как ты смеешь говорить мне грубости? — восклицает проницательный читатель, обращаясь ко мне: — я за это подам на тебя жалобу, расславлю тебя человеком неблагонамеренным!
— Пощадите, государь мой, — отвечаю я: — смею ли я говорить вам грубости, когда ваш характер я столько же уважаю, как и ваш ум. А я только осмеливаюсь просвещать вас по части художественности, которую вы так любите. Вы в этом отношении заблуждались, государь мой, полагая, будто Рахметов выведен, собственно, для произнесения приговора о Вере Павловне и Лопухове. Не было такой надобности: в мыслях, которые он о них высказывает, нет ничего такого, чего бы я не мог сообщить тебе, государь мой, как мысли самого Лопухова о себе и как мысли, которые и без Рахметова имела бы через несколько времени Вера Павловна о себе и о Лопухове. Теперь, государь мой, вопрос тебе: зачем же я сообщаю тебе разговор Рахметова с Верою Павловною? Понимаешь ли ты теперь, что если я сообщаю тебе не мысли Лопухова и Веры Павловны, а разговор Рахметова с Верою Павловною, то нужно сообщить не те только мысли, которые составляли сущность разговора, но именно разговор? Затем, что он разговор Рахметова с Верою Павловною; понимаешь ли хоть теперь? Все еще нет? Хорош же, однако, ты. Плох по части смысла-то, плох. Ну, вот тебе, раскушу: если разговаривают два человека, то из разговора бывает более или менее виден характер этих людей, — понимаешь, к чему идет дело? Характер Веры Павловны был ли тебе достаточно известен до этого разговора? Был, ты не узнал тут ничего нового о ней; ты уже знал, что она и вспыхивает, и шутит, и непрочь покушать с аппетитом, и, пожалуй, выпить рюмочку хересу, значит, разговор нужен для характеристики не Веры Павловны, а кого же? ведь разговаривающих-то двое: она да Рахметов, для характеристики не ее, а нутко угадай?
— Рахметова! — восклицает проницательный читатель.
— Ну, вот, молодец, угадал, за это люблю. Так, видишь ли, совершенно наоборот против того, как представлялось было тебе прежде. Не Рахметов выведен для того, чтобы вести разговор, а разговор сообщен тебе для того, и единственно только для того, чтобы еще побольше познакомить тебя с Рахметовым. Из этого разговора ты увидел, что Рахметову хотелось бы выпить хересу, хоть он и не пьет, что Рахметов не безусловно «мрачное чудовище», что, напротив, когда он за каким-нибудь приятным делом забывает свои тоскливые думы, свою жгучую скорбь, то он и шутит, и весело болтает, да только, говорит, редко мне это удается, и горько, говорит, мне, что мне так редко это удается, я, говорит, и сам не рад, что я «мрачное чудовище», да уж обстоятельства-то такие, что человек с моею пламенною любовью к добру не может не быть «мрачным чудовищем», а как бы не это, говорит, так я бы, может быть, целый день шутил, да хохотал, да пел, да плясал.