Чудо Рождественской ночи
Шрифт:
И вот исчезновение близкого человека, который на днях должен был улыбнуться нам и теперь не придет никогда, никогда, и появление на землю чудного Младенца: эта смерть и эта жизнь сливались в одну общую тайну, образуя, быть может, в душе и весь земной век, чувство глубокого умиленного смирения перед неразрешимыми и вере лишь понятными загадками бытия.
В первый день праздника по утру всегда являлся к отцу какой-то старик очень аппетитного вида, похожий на тех гномов с седыми бородами, которых теперь расставляют в загородных садах. Мы слыхали, что этот старичок очень бедный и что у него есть внуки. Его всегда звали в кабинет к отцу, который оставался с ним некоторое время наедине; кажется, нам говорили, что отец его знает уже не один десяток лет, и я думаю, что отец его содержал. Потому он приходил к нам и приносил какие-нибудь незатейливые игрушки в виде белых мохнатых кроликов, какие-нибудь теплые варежки или что-нибудь еще в этом роде. Мне всегда было страшно жаль этого маленького старичка, его старости, его тихого голоса и ласкового взгляда и того, что он пришел в такой мороз. На Пасху он обыкновенно приносил белые сахарные яйца.
Потом наступало веселие и светская сторона праздника. К нам приезжали родные и знакомые, среди которых почему-то было мало детей, все только взрослые. Мы любили смотреть из окна на экипажи, останавливающиеся у нашего крыльца, и обсуждать между собой, у кого из приехавших лучше лошади. У одной нашей тетки был представительный старый выездной и две быстроходные пары гнедых и белых. Мы любили разговаривать с ним о лошадях, расспрашивая его, бывают ли лошади зеленые и синие. Он уверял, что бывают, только редко.
Нас возили иногда на большие елки, детские праздники, где было много нарядных детей и много всяких лакомств, на костюмированные вечера. У одних знакомых показывались часто прекрасные теневые картинки для нескольких десятков собравшихся детей.
Я помню, как ни весело бывало на всех таких сборищах, после них я чувствовал какую-то тоску. В праздники я ожидал чего-то особенного, захватывающего, а все было бледно и недостаточно. Я думаю, что много людей, способных к религиозным переживаниям, испытывают то же, пока не сумеют уйти всецело в мир веры.
Я все ждал чего-то таинственного.
Однажды под Крещение, в чрезвычайно холодную зиму отец пришел к нам в комнату и велел подать себе горящую у нас в детской перед образами лампадку. Потом пришли к нам за медными старинными подсвечниками, один из которых у меня есть доселе и который имеет вид церковного шандала… Я вообразил себе, что там, на половине отца, происходит что-то совершенно необычное, именно, что он или думает умирать, или уходит в монастырь и желает проститься с детьми в торжественной церковной обстановке.
Между прочим, все объяснилось. Он просто, не желая подвергнуть нас риску выходить на улицу и простужаться при переходе на жгучий мороз из страшно жаркой церкви, заказал всенощную на дому и потому все к этой всенощной готовил.
Холод, холод…
Я помню разговор о галках, замерзавших на лету. Помню впечатление чего-то режущего в те полминуты, когда нас иногда выносили, закутанных в башлыки, из крыльца, чтобы посадить в карету.
И помню я вместе с тем какой-то холод уже тогда чувствовавшегося одиночества, какую-то неудовлетворенность. И думаю теперь, что детям, лучше чем их возить на праздники или в театры, надо больше, больше говорить о Христе, показывать картинки, изображающие Христа беспомощным младенцем. Надо раньше думать об утолении той жажды, жажды палящей, жажды, иссушающей душу, которая ждет некоторых детей с первых сознательных годов и утолит которую ребенок только тогда, когда Христос возьмет его на Свои руки, как взял некогда младенцев, принесенных к Нему.
Е.Н. Чириков
В ночь под Рождество
…Ну что тут скрывать? Выпили, конечно, под Рождество Христово. Не судите, да не судимы будете! Не от радости, а от горя и печали выпили. Вспомнили родные святки. Никогда уж не вернется это. Все красная чертовщина прикончила. Невозвратное. Ну а выпьешь – оно кажется, что все по-старому, по-милому.
Гадали, конечно: воск лили, в зеркало смотрели – ничего не выходит. Хотелось узнать, когда власть Красного Дьявола в России кончится. Вот я и говорю: старые способы теперь не годятся, нонешняя чертовщина не пойдет на эти прежние фокусы, давайте новую технику попробуем: спиритизмом подманить, кто у нас за медиума может? Все в один голос: «Ты, Ваня! ложись, брат, мы тебя загипнотизируем!» А он и так уж вроде как в спиритическом состоянии: глаза с поволокой, ничего не говорит, только ичет. Ваня действительно эту самую силу имел, с ним всякая чертовщина случалась и разное необъяснимое никакими науками, но, надо так думать, Ваня больше наклонность имел к духам нечистым. Сядешь с ним блюдечко повертеть, непременно начнет сквернословия блюдечко писать. Если дамы, так лучше и не пробовать. А между прочим, поведения был порядочного, и только одна слабость – выпить всегда любил лишнее.
Так вот, как зеркало разбили, я и предложил технику сменить. Сели за круглый стол, в кольцо связались руками, огонь потушили, а Ваня – на диване… Сидим – пыхтим. С полчаса просидели, под столом скрести начало, вроде как кошка царапает. Мышь – та по-другому, слышно, что зубом грызет, а это царапает. Когти слыхать. Как я это занятие хорошо знаю, я и спрашиваю: «Кто разговаривает?» А Ваня на диване стоном застонал, точно его душит кто. Я опять: «Кто разговаривает?» Ваня опять стоном стонет, потом шепотком: «Черт, – говорит, – с вами!» И скверным словцом припечатал. Ну, шепотком говорю, господа, не иначе как нечистая сила поговорить желает. Кто чертей боится, лучше оставить, говорю. Может, явление будет. В ночь под Рождество вся нечисть по земле мечется. Все в один голос: «Никаких чертей не боимся, все страхи перешли!» Конечно, всякого пришлось в леварюцию насмотреться, чего и черти не придумают, а тут еще выпимши. Море по колено!
А под столом опять царапает. Дух, значит, беседу вести желает. «Кто говорит?» – спрашивает, а Ваня опять: «Черт с вами!» Еще маленько посидели, поцарапало под столом, потом Ваня с дивана покатился. Словно кто скинул его на пол. И в судороге забился… Испугались, конечно. Разнялись, повскакали, огонь запалили. Что за происшествие? Весь посинел, на губах – пена, руки-ноги крючатся, глаза на лоб вылезли. Не помер бы! Кто воды, кто водки в рот ему сует. А я перекрестить догадался. Как благословил – сразу стих, глаза ворочаться начали, благоразумие в них стало наблюдаться. Сам выпить попросил. Дали стаканчик – он перекрестился и тяпнул. И все прошло. Конечно, все с расспросами: «Что с тобой было?» Черт, говорит, на мне верхом сидел. Даже побожился! Шутишь, говорим, а он даже обиделся и объясняет: не наш, говорит, черт, а заграничный: красный весь, при шпаге, вроде как генерал. Я, говорит, нашего черта не испугался бы. Ну, поговорили об этом происшествии и других случаях разных, распили еще две бутылочки и мирно разошлись.
Ваня у меня остался ночевать. Идти ему далеко, а ноги ослабли. Точно, говорит, земля из-под ног уходит и порядок нарушился: обе ноги зараз шагать хотят. «Оставайся, – говорю, – при такой походке невозможно по улицам заграничного города: в участок попадешь». – «Спасибо, – говорит, – но между прочим, должен признаться, что как от природы рожден медиумом – не напугайся ночью, если явления начнутся!» – «А что, разве что неприятное может случиться?» – спрашиваю. «Настоящей опасности, – говорит, – от меня нет, а только… разное непонятное и страшное происходит в комнате: сам я, конечно, ничего не помню и не вижу, а другим оно видать. Один раз калоши по комнате ходили и стены плясать начали, в другой раз стол на одну ножку встал, тоже случается – вдруг покажется, что заместо меня свинья лежит. Кажется, конечно. Двери сами растворяются. В печке баба смеется, к себе зовет. Между прочим, – говорит, – однажды неприятный случай из-за этого произошел. Я, – говорит, – при ротмистре шофером был: вот раз он и положил меня с собой в комнате спать. А насчет баб он слабоват очень был. Слышу ночью возню какую-то, вздунул огонь, а барин в печку лезет, а плечи-то мешают. Весь в саже перепачкался! Вот что она, баба-то, с нами делает!»
Ну, посмеялись и легли спать. Я на кровати, а Ваня – на диване. Не сразу заснули, наши святки вспоминали и маленько незаметно поплакали. Все у нас в Рассее лучше. Ваня про заграничного черта вспомнил, который верхом на нем сидел, и говорит: «Никогда нашего черта на заграничного не переменяю!» А я ему и объясняю: всякому свое дорого, а теперь и подавно, и черта нашего земляком признаешь! Ну, потосковали и замолчали. Ваня заснул, а мне не спится. Встревожился душой. Потихоньку встал, лампочку зажег и стал остатки допивать… Потом задремал, что ли, у стола – не помнится. Думаю, что началось в сновидении, а потом и глаза раскрыл, продолжается… Что такое? На диване, заместо Вани, черт лежит! Протер глаза – черт. Наш собственный русский черт! Довольно долго я его издали разглядывал, и никакого страху! Вот, думаю, в Рассее родился, до тридцати трех годов прожил, а видеть своего черта не доводилось. Вот когда свидеться пришлось! Маленько не такой, как себе раньше представлял. Ежели большого худого пегого и бородатого козла до пупка так обстричь под гребешок да копыто покрепче и повыше дать – вот он и черт! Вся разница в хвосте: вроде как змея мохнатая.
Смотрю, и охота мне узнать, откуда он? Может, из нашей Донской области? Может, что про нашу станицу порасскажет? Гляжу и плачу! Точно сродственник! И так погладить его охота по шерсти мохнатой, а будить жалко: по всему видать, что изустал, измучился, и теперь дороже сна ему ничего на свете нет. Может, выпьет, погреется? У меня спирт остался, долго ли водочку изготовить? Вздохнул, жалко стало его: по всему видать, что бежать из Рассей и ему пришлось. Тоже, значит, беженец, как и наш брат русский человек. Даже слеза из глаз покатилась. Отыскал бутылку со спиртом, приготовил водочку, два стаканчика поставил, соленый огурчик на ломтики порезал (и рад бы хорошую закусочку дать, да ничего не осталось!).