Чума в Бедрограде
Шрифт:
Чтобы ни непричастные граждане, ни бдительные Европы с Пактом о Неагрессии не совались под обстрел.
Сам Максим не имел к аккуратной маленькой войне никакого отношения, но не так давно и ему пришлось по воле обстоятельств выслушать от компетентных лиц познавательную лекцию. Лекцию с однозначным выводом: если у противоборствующих сторон нет своей собственной безлюдной Северной Шотландии, где можно как угодно развлекаться и что угодно друг другу доказывать без последствий для остального мира, пусть сидят смирно и не высовываются.
Пусть.
Только самому Максиму больше нет — и не может быть — до этого дела.
— Знаешь, я бы там осталась на подольше. Там всё время пьют, там куда ни плюнь — сплошные холмы. Зелёные-зелёные, прямо как на открытках! Я и не думала, что бывает такая трава, на которой спать мягче, чем в постели. А там все это делают — останавливаешься где-нибудь посреди шоссе и просто валишься в траву, — Лидочка засмеялась. — Столько одежды за год позеленело — пришлось всё к лешему выкинуть, когда чемодан собирала!
Там все это делают, подумал Максим, останавливаются посреди шоссе и валятся в траву.
В доме-башне на углу проспекта Объединённых Заводоводств и улицы Поплеевской до сих пор висит на стуле так и не выброшенная рубашка с травяными разводами и парой оторванных пуговиц.
Сначала казалось, выбросить самому — слишком жест; лучше просто не замечать. Не замечать рубашку на стуле несколько месяцев подряд.
А теперь… теперь даже не вспомнилось бы, если б не Лидочка.
— Я в результате так много прогуливала собственных пар, так много каталась — в тот город, в этот город, посмотреть все подряд развалины, завернуть в какую-нибудь деревеньку, где варят самый-самый аутентичный картофельный самогон… В общем, так много каталась, что вдруг подумала: а почему бы мне самой таксистские права не получить? По новым правилам они и там, и у нас действительны безо всяких переэкзаменовок. Так что после Ирландии я таксист! Вот не подпишет мне Ройш бумажку — из вредности ведь заявление об уходе настрочу, мне теперь есть чем ещё в жизни заниматься! — Лидочка осеклась, сконфуженно замолчала, но хотя бы не начала лепетать извинения.
И без извинений непросто.
В коридорах третьего этажа было совсем пустынно, но со стен всё равно косились портреты, скалились линиями государственных границ карты, кололись остриём стрелок схемы. Они будут висеть тут ещё как минимум пару десятков лет — третий этаж ленив и консервативен, это на втором, где кафедра истории науки и техники, каждую неделю что-нибудь меняется…
Менялось.
Охрович и Краснокаменный, всегда занимавшиеся всем этим, сейчас… А что, собственно, сейчас с Охровичем и Краснокаменным? Максим не знал. Ему и не полагалось знать, он больше не голова Университетской гэбни. Да только Охрович и Краснокаменный — тоже.
В это невозможно поверить, но это — так.
Максим непроизвольно сжал в кармане монетку, которую сегодня случайно подобрал у Лария под столом. Дореволюционную, с вычурной и тонкой чеканкой — совсем такую же, какую использовали Охрович и Краснокаменный для определения лика революционного чучела.
А может даже — ту самую монетку.
Всю жизнь казалось, что «Университетская гэбня» и означает «Максим, Ларий, Охрович и Краснокаменный». Первый состав, продержавшийся девять полных лет. Но девять полных лет, как выясняется, — ещё далеко не вся жизнь, далеко не вечность, а всего-навсего маленькая ступенька на лестнице вечности.
И с этой ступеньки был сделан шаг.
Вопрос лишь в том, вверх или вниз.
Вечером юбилейного дня Максима только-только выпустили из Порта.
Без объяснений, без разговоров: Святотатыч был задёрган и всё никак не мог найти Максиму таксиста — вечный Муля Педаль сослался на какие-то дела, отвёл глаза и только буркнул что-то по-таврски, прибавив горстку вполне понятных росских ругательств.
Незнакомый и совершенно неразговорчивый таксист доставил Максима на истфак. Максим растерялся: подниматься на кафедру? Но зачем, что он скажет, разве кто-то может его там ждать?
Ждал его, разумеется, Гуанако. Кивнул, как ни в чём не бывало улыбнулся и продолжил тыкать табельным гэбенным пистолетом (чьим?) в карту Британии. Перед картой сидел какой-то человек, слушал с непроницаемо-дружелюбным видом одновременно скабрёзные и нравоучительные байки про маленькую аккуратную войну. «Врат Карлович Поппер», — протянул он руку Максиму, когда Гуанако отвлёкся на ввалившихся с грохотом Охровича и Краснокаменного.
«Новый голова Университетской гэбни!»
«Специально обученный латентно вражеским юрфаком Попельдопель-младший!» — не сдержались они от комментариев.
Максим вспомнил: у Поппера действительно был младший брат в аспирантуре юрфака. Почему именно ему выпало стать заменой Максима, Максима уже не касалось. Только резануло что-то внутри — человек не с этого факультета, не с этой кафедры. Странно.
Но ещё странней было осознать, что Охрович и Краснокаменный ввалились с заявлениями о собственном уходе.
Обоснование сочинили в своей обычной манере: преподавательская-де деятельность отнимает у них слишком много времени, которое могло бы быть потрачено на личностный рост. То есть на посещение юбилейных мероприятий. Их собственное (добровольное!) рабочее рвение лишило их сегодня порции идеологических вливаний, положенных им как любым гражданам Всероссийского Соседства.
И они-де осознали вдруг гражданскую опасность трудоголизма и приняли взвешенное решение завершить свою преподавательскую карьеру, которая ставит под угрозу личностный рост.
«Заметьте, даже нигде толком не соврали!»
«Пусть попробуют отклонить наш сознательный и насквозь идеологичный крик о помощи!» — хвастались они Гуанако.
Эту лазейку нашёл Ройш, когда Максим безответственно исчез в неподходящий момент: ни из одной гэбни по собственному желанию не уходят. Из Университета же — легко, как с любого другого рабочего места. Головы Университетской гэбни согласно служебной инструкции должны быть сотрудниками БГУ имени Набедренных. Вывод очевиден.
«Зачем?» — вырвалось у Максима.
Охрович и Краснокаменный заговорили между собой визгливой тарабарщиной, которую они много лет подряд выдавали за афстралийский язык, и полезли прочувствованно обниматься с Вратом Поппером. Вернее, полез неожиданным образом один Охрович, а Краснокаменный довольно убедительно обнялся с кем-то воображаемым.
Гуанако посмотрел на Максима своими до смерти надоевшими виноватыми глазами: «Они будто бы говорят нам — как умеют, так и говорят — что волноваться нечего, ибо достойные сидеть в гэбне люди уже найдены. Собственно, Попельдопель-старший и Писарь. В смысле, Стас Никитич, сотрудник лингвистического факультета. Ларий остаётся».
Ларий остаётся.
Максим испытал укол… зависти?
Нет.
Жалости?
Тоже нет.
Наверное, уважения.
«Укол уважения» — такая неказистая, но такая точная в данном случае формулировка.
Одно дело, если б заменили только Максима. Ларий, Охрович и Краснокаменный остались бы вместе, адаптировались бы, держась друг за друга, к новым условиям.
Если остаётся только Ларий, ему придётся нелегко.
Но он готов, как Ройш готов сесть пока что в завкафское кресло, как Охрович и Краснокаменный готовы уволиться. Очевидно, это зачем-то нужно. По своей воле они бы не пошли на такое, они ведь в самом деле любят — не только шестой уровень доступа, нет! — кафедру, смущать студентов на лекциях, даже руководить курсовыми. Леший, они выглядят сумасшедшими, но они умеют работать, они нужны здесь!