Чужеземка
Шрифт:
Марта, в отличие от Владика, не приноравливалась к изменчивым настроениям матери, не спешила вживаться в мир ее чувств; наоборот, она всегда старалась противостоять ей своим собственным «я» и так, — по крайней мере, на некоторое время — обезоруживала ее. Теперь она тоже не сочла нужным извиниться, объяснить, ворвалась в гостиную, восклицая:
— Ах, мама, если бы ты знала, как я измучилась! Это сумасшедшая Мирра — если бы ты знала, куда она меня затащила! На Прагу, к какой-то подозрительной гадалке… влюбилась, дурочка, и хочет срочно знать, что из этого выйдет… Ох, сяду, ног под собой не слышу. Мирра была так возбуждена этим глупым гаданием, что не позволила мне взять такси, и всю обратную дорогу мы бежали пешком… Добрый день, мамусик, как ты себя чувствуешь?
Марта говорила быстро, нарочито небрежным тоном, чувствовалось, что она сама не уверена в убедительности своего красноречия, отчаянно боится матери и жалеет о своем легкомыслии. Говоря, она с просительным выражением поглядывала на Адама — видимо, ее мучила совесть: ведь это из-за нее досталось сегодня отцу и бог знает сколько еще достанется. Она осторожно обняла Розу. Затем, здороваясь с Ядвигой, возобновила свой лихорадочный монолог:
— А петь, мамусик, я бы и так сегодня не могла, потому что — о! — Марта дохнула, откашлялась, — слышишь, как я хриплю?
У нее был прекрасный голос. В разговоре не часто открывалась его красота; Марта, скрытная, нервная, редко говорила своим настоящим голосом. Еще лет в тринадцать-четырнадцать она научилась управлять своим лицом, поняв, что в нем раздражает Розу, — Роза преследовала ее за каждую гримасу, за каждое выражение глаз или рта, напоминавшее Адама. То же было и с голосом — Марте голос служил не столько средством выражения, сколько способом маскировки. О чем бы она ни говорила, голос звучал тускло, холодно, хрипловато. Только в минуты сильного волнения он оттаивал и звенел, как соловьиная трель.
Роза поздно открыла дарование дочери. Однажды летним вечером, когда музыка казалась ей единственным прибежищем, восемнадцатилетняя Марта вошла в комнату, где мать, сидя за инструментом, напрасно пыталась охватить своим немолодым ограниченным сопрано фразу в какой-то песне. Проходя, Марта остановилась у окна, и вдруг в тишине провинциальной улички раздалось:
— Селена! Царица ночи, Селена!..
Роза оборвала аккорд, отвернулась от фортепиано… неожиданный возглас, мелодичный, высокий, победительный, прозвенел, казалось, уже за границами музыкальной фразы. Роза воскликнула:
— Марта, почему ты не поешь? Иди сюда, спой мне, сию же минуту!
Она стала наигрывать и напевать ту же песню, и Марта первым же движением гортани достигла звуков такой небесной высоты, о какой Роза не смела и мечтать, — легко и чисто, как птица. Они бросились друг другу в объятья; Марта — возбужденная луной и молодостью, Роза — надеждой, что с помощью дочери она глубже проникнет в райский мир музыки, чем при помощи собственного искалеченного таланта.
Марта была не слишком музыкальна. Засаженная за фортепиано маленькой девочкой, она приобрела начатки теоретических знаний и довольно свободно владела инструментом. Но музыка не была ее стихией. После долгих ссор и споров с матерью уроки музыки прекратились сами собой, когда Марта кончала гимназию. Роза в это время уезжала к Владику, вернулась, как обычно, отчужденная, равнодушная ко всему, что делалось в семье, и, узнав, что Марта забросила музыку, только неопределенно хмыкнула. Через несколько дней она сказала Адаму:
— Слава богу, что я уже не слышу, как Марта в самых неподходящих местах жмет на педаль… Не хочет, так не хочет, мне-то что? Я сделала все, что могла, Владик хоть аккомпанировать умел, а эта (так она всегда говорила о дочери в минуты раздражения) — чувства ритма ни на грош, не на что и надеяться.
Зато голос этой оказался для Розы даром судьбы, который следовало сберечь любой ценой. К тому времени собственные ее возможности иссякли: ослабление сердечной мышцы исключало скрипку, возраст ограничивал вокальный репертуар. Горло дочери — новый богатый инструмент своеобразного звучания — заключало в себе последнюю и великолепную возможность творить. В этом случае недостаточная музыкальность Марты не расхолаживала Розу. Ей доставляло огромное удовольствие с помощью чужих живых струн воплощать в звук музыкальное произведение, оживляя его искрой своего таланта. Прежде, когда она диктовала Марте свою интерпретацию фортепианных пьес, инструмент никогда не поражал ее неожиданностью. В лучшем случае он отвечал требуемыми звуками. Не то было с голосом Марты: модуляции ее, хотя и выполняемые по указаниям Розы, всегда звучали неожиданно. В голосе Марты всегда чувствовалась некая неуловимая пульсация, тайна чужого, обособленного существования. Часто это тремоло, не имевшее ничего общего с замыслом композитора, нарушало гармонический строй песни. Роза в таких случаях выходила из себя:
— Ты поешь, как прачка, как ослица, как нищий под окном! Не тяни ты, не вой, ради бога! Нельзя же так акцентировать слабые доли такта и замедлять темп, такое блеяние хорошо в козьем стаде!
Марта швыряла ноты, с треском захлопывала за собой дверь.
На следующих уроках расстроенную фразу удавалось собрать, Роза следила за стилем, подсказывала эмоциональную окраску, и все же в конечном результате сохранялась та первоначальная свежесть, то новое, что Марта прибавляла к трудам композитора и Розы от себя, из резервов собственного организма. Роза ловила впитавшиеся в мелодию девственные флюиды, испытывая при этом глубокое волнение: «Вот она, Марта, какая, вот она какая, дочь Адама».
Когда Марта пела, Розе казалось, что она отомщена. Что Адама настигла справедливая кара.
Да, Марта была дочерью Адама и жертвой Розы. Власть Адама, который так неистовствовал в ту октябрьскую ночь, так беспощадно, бесстыдно домогался ее, кончилась с наступлением дня. Едва на смену рассвету пришло ясное утро, как он уже стоял на коленях около кровати, рыдая:
— Прости меня, прости, можешь ли ты простить меня?..
Роза — у нее ныло все тело — с презрением отвернулась от своего палача. Когда он, накинув халат, путаясь в концах незавязанного шнура, выходил из спальни, она крикнула:
— Куда идешь? Останься, насладись своей победой.
Он поднял на нее виноватые, усталые, в синей обводке глаза, глаза немолодого человека.
— Бог свидетель, сейчас мне милее смерть, чем моя победа.
Роза расхохоталась.
— Жалкий трус! Сделал один шаг вперед и уже на сто назад пятится.
Действительно, одержав победу, Адам почти совсем устранился из жизни жены. Месяцы беременности прошли в разлуке — Роза уехала на хутор, к друзьям. Там, на третьем месяце, она попыталась приподнять пианино, но добилась лишь небольшого кровотечения, и в положенное время, в ясный июльский полдень, родила Марту, крепкую и красную, как яблочко.
Мать отказалась кормить, нанимала мамок. Адам, никому не доверяя, сам следил за питанием новорожденной девочки и за уходом. Потом малышка была передана под опеку слуг и легкомысленной Софи. Маленькую Марту не поили рыбьим жиром, не заставляли, как в свое время Владика или Казика, делать гимнастику и вырезать из картона средневековые замки. Тем не менее Роза знала о каждом ее шаге. Часто, врываясь в детскую в самый неожиданный и неподходящий момент, она опрокидывала вверх дном весь установленный порядок.
— Это еще что за новости? — спрашивала она язвительно. — Солнце на дворе, а Марта сидит дома? Так-то вы ее закаляете? И эта фланелевая кофта на ней под самую шею! А с чем это она там возится? Наестся сырой картошки и заболеет дизентерией.
Софи ломала руки.
— Я уж и не знаю, кого слушаться, отвяжитесь вы от меня! Так распорядился ее родной папочка: на двор не пускать, держать в тепле, пока не пройдет насморк. И пусть играет в хозяйство. Он хочет, чтобы Туся научилась хозяйничать.