ЖАНРЫ

Цивилизация. Новая история Западного мира
Шрифт:

Размер городов ограничивался характером внутренней транспортировки, величиной запасов пресной воды и доступностью свежей продукции из прилегающего аграрного региона. Исключительный размер средневековой Венеции отчасти объяснялся как раз особенностями внутреннего транспорта, поскольку перевозить товары по воде было гораздо легче, чем доставлять их в нужное место по узким улицам, — урок, позже усвоенный Амстердамом, Санкт-Петербургом и некоторыми другими городами. Расширение территории происходило (Флоренция, к примеру, перестраивала свои стены трижды), но лишь в определенных пределах, не нарушающих внутреннюю сплоченность — основной принцип городского бытия. Большинство городов имело меньше мили в поперечнике и от 300–400 до 4 тысяч обитателей (как в Лондоне) — Париж и Венеция с сотней тысяч человек в каждом были редчайшим исключением. Около 1450 года в Лувене и Брюсселе, располагавшихся в сердце самого процветающего европейского региона после Италии, насчитывалось где-то между 25 и 40 тысячами обитателей, а в Германии ни в одном городе не проживало больше 35 тысяч. Когда у городов возникала необходимость в экспансии, они скорее строили поблизости город-спутник, чем шли на увеличение собственной территории — тем самым сохраняя преимущества управляемости.

Привилегированный средневековый город, с его крепкими общинными устоями, автономией и целостной социальной идентичностью, представлял собой краеугольный камень европейской культуры. Но, вопреки сложившемуся пониманию новой урбанизации как рождения, или возрождения, цивилизованной жизни после унылого застоя «темных веков», с недавних пор начинает складываться гораздо более интересная картина этого явления. Перемещение экономической и культурной активности в сельскую местность, последовавшее за распадом Римской империи, фактическое отсутствие централизованного контроля на какое-то время позволило локальной культуре утвердить себя заново. Однако в ходе многосотлетнего процесса, стартовавшего в VIII веке при Карле Мартелле, почти вся аграрная территория Западной и Центральной Европы была повторно подчинена произволу верховных властей. На фоне такого закрепощения деревни городские обитатели имели возможность жить и работать в условиях относительной независимости и объединяться для защиты собственных интересов. В этом смысле средневековые города явились продолжением тех независимых сообществ, которые существовали в Западной Европе еще с доисторического периода.

Средневековые города действительно обеспечивали убежище от кабалы сельских феодалов и альтернативный способ общинного существования, однако не следует делать вывод, что сельское население прозябало в жалком состоянии беспомощности, покорности и невежества. Несмотря на рост городов, Европа в подавляющей степени оставалась аграрным обществом. И когда мы стараемся понять, в чем состояла жизнь наших средневековых предков, нас сковывает не их невежество, а наше собственное. Мы отделены от средних веков позднейшим изобретением автономной личности, в которой видим себя и которая искажает любое наше сознательное усилие. Средневековое смирение перед судьбой, единодушная вера в предопределение и неотвратимый конец света кажутся нам удавкой человеческого духа и отрицанием всех творческих порывов. Тем не менее почти не отраженная в анналах и хрониках жизнь подавляющего большинства тогдашнего населения — безграмотного, необразованного крестьянства — была насквозь пропитана особой духовностью, в многообразных проявлениях которой мы с таким упорством пытаемся разобраться.

Христианство трансформировало верования наших прародителей — кельтов, готов, викингов и славян, но ни в коем случае их не вытеснило. Ритм смены времен года, кругооборот рождения, жизни и смерти, преобладающее эмоциональное значение родственных отношений — все это несло огромную смысловую нагрузку в мире, где время измерялось движением солнца по небосводу и общинной памятью, а география была делом личных испытаний и познаний, а не абстрактной картографией. Самоопределение человека начиналось с семьи и простиралось на деревню, феодальный домен или город (и никогда на страну или этнос), а целостность среды очерчивалась общим горизонтом верований и опыта. Сам же человеческий опыт был в первую очередь опытом жизни в природном мире, по-прежнему неподатливом и опасном, но в то же время полном волшебства, — в пространстве, лучше всего постигаемом сознанием, которое населяло природу сверхъестественным. Границы между реальным и нереальным, истиной и вымыслом не имели значения в мире, где недуг мог поразить человека без видимой причины, где исцеления всегда были чудесными и где урожай был обилен только в случае исполнения нужного ритуала, как правило языческого. Средневековое мировосприятие проистекало не из хаоса поверхностных и некритично усвоенных предрассудков, а из фундаментального понимания того, что верность обычаю предков есть вопрос жизни и смерти.

В этом мире символика, чудеса и обряды христианской церкви оказывались еще одним набором инструментов в нескончаемой работе освоения природы, еще одним способом ассимилировать ее непредвиденные скачки и размеренные циклы, ее непостоянство и волшебство. С одной стороны, вера в христианского Бога как подателя всех благ и вершителя судеб всего сущего была безраздельной, а драматургия религиозного миросозерцания (наследовавшего языческим верованиям народов Запада) создавала систему координат, в которой происходило осмысление жизни. С другой — авторитет католической церкви ощущался более под сводами храмов и замков, чем в крестьянской лачуге, сельской таверне или городской аптеке.

Средневековые крепостные, издольщики и кустари, несмотря на преобладающую неграмотность, не были невежественны. Они знали, что первостепенная важность соблюдения обычая диктуется не просто способностью последнего влиять на плодородие земли, но и фундаментальными законами общественного бытия. И если современному уму импонируют простые уравнения из причин и следствий, то наши предки в этом отношении были несравненно мудрее. Средой и содержанием их жизни была сложная и тонко сбалансированная система отношений друг с другом и с природой. Они знали, что молитва и обряд должны идти рука об руку с хозяйской распорядительностью, заботой о земле и скоте и ответственностью за плоды труда, — что эти вещи не противостоят, а непрерывно подпитывают друг друга. Христианство было принято и усвоено простыми людьми Запада не потому, что оно переворачивало традиционное миросозерцание, а потому, что оно сумело встроиться в бесконечный процесс приспособления к жизни в природном мире. Поскольку этот процесс никогда не застывает во времени. Средневековье являет нам то же сочетание неизменных потребностей и непрерывных изменений, как и любой другой отрезок истории. Его завершение, оказавшееся долгим и болезненным, было спровоцировано его собственным расцветом — богатство и индивидуализм, накопив критическую массу, стали первыми вестниками наступающей современности.

Глава 8

Искусство как цивилизация

Богатство, власть и новации в эпоху итальянского Ренессанса

В Италии тридцать лет правления Борджиа — это сплошные войны, террор, убийства и кровопролития, но они произвели на свет Микеланджело, Леонардо да Винчи и весь Ренессанс. В Швейцарии была одна лишь братская любовь, люди пятьсот лет жили при демократии и мире — и что произвели они? Часы с кукушкой.

Орсон Уэллс. Третий человек [9]

9

Эту реплику добавил к сценарию Грэма Грина сам Уэллс и произнес ее от лица своего персонажа Шрри Лайма.

Ренессанс — не столько период истории, сколько сокровищница мифов, созданных нами о западной цивилизации. Уникальность Ренессанса как научно-исторической концепции проистекает из воплощенного в нем сплава двух понятий— искусства и цивилизации, неожиданно оказавшихся взаимозаменяемыми. В трудах по истории искусства западная живопись, скульптура и архитектура с Ренессансом достигают своего совершенства, а после начинается долгий упадок, прозябание в тени великих мастеров. Мы сами, когда смотрим на какое-нибудь из полотен Рафаэля, скульптуру Микеланджело или здание, спроектированное Брунеллески, чувствуем, что эти шедевры воплощают собой высочайшие ценности западной, да и вообще любой цивилизации; иногда мы даже склонны уверовать в то, что сочетание трепета и воспарения, охватывающее наш дух при виде «Рождения Венеры» Боттичелли, и есть цивилизация в самой ее неизъяснимой сущности. Однако такое переплетение искусства и цивилизации в Ренессансе странным образом влияет на наше понимание прошлого. Нам начинает казаться, что любой отрезок времени или место на карте, сумевшие произвести на свет великое искусство, должны обладать социальными, политическими и культурными характеристиками, которые каким-то образом выбиваются из общего ряда. И наоборот, любой период, от которого не осталось значительного художественного наследия (жалкие часы с кукушкой!), перестает быть достойным серьезного внимания.

Возрождение — непростой предмет исследования для историков, потому что, попадая в его призму, история Европы вдруг превращается в историю итальянской живописи, скульптуры и архитектуры. Внезапно становится важнее знать, кто заказал какое полотно и почему, чем помнить, чье войско выиграло то или иное сражение и какой король издал какие законы. В отсутствие упоминания об искусстве любой рассказ о XV веке начинает быть похожим на свадьбу без невесты, в то время как его присутствие делает все вокруг блеклым и незначительным. Искусство становится даже не центральным предметом исторической экспозиции, но фундаментальным феноменом, от объяснения которого зависит само понимание данного периода.

С тех пор как термин «Ренессанс» (или «Возрождение») впервые появился на свет в 1840-х годах, знатоки итальянского искусства заняли главенствующие позиции в изучении Европы XTVи XV веков. Родоначальником и законодателем вкусов в этой сфере стал швейцарский историк Якоб Буркхардт. Выпущенная им в 1869 году книга «Культура Италии в эпоху Возрождения» представила итальянское Возрождение апогеем европейской цивилизации и «началом современного мира». После того как Буркхардт показал, что эпоха рождения великих произведений живописи была эпохой политического вероломства, жестокости и интриг, всем вдруг захотелось знать о Медичи и Борждиа, о Макиавелли и Сфорца не меньше, чем о Брунеллески, Леонардо и Микеланджело. Он же продемонстрировал, что новое открытие античности, экспедиции в неизведанные земли и перемены в религиозном мировоззрении внесли непосредственный вклад в творческие новации художников Возрождения. И тем не менее эта выдающаяся всесторонность Буркхардта во многом нивелировалась главной предпосылкой его труда — он не скрывал, что исходил из дорогой его сердцу идеи ренессанса (то есть возрождения) цивилизации в Италии XV века и именно ее подтверждение стремился найти везде, где только можно. Не ставя себе целью рассказать историю Италии, он искал признаки чего-то, что, по его убеждению, просто обязано было в ней найтись.

Тот же Буркхардт, правда, открыл возможность рассмотрения искусства, политики, экономики, социальных движений и философии позднесредневековой Италии во всем их разнообразии и взаимозависимости, позволяя другим взять на вооружение тот же подход и при этом оставаться критичным по отношению к его исходному тезису. Однако эта возможность так и осталась нереализованной — те, кто пришел вслед за Буркхардтом, оказались способны лишь к вариациям на заданную тему, и вскоре итальянское Возрождение вознеслось на самую вершину западной цивилизации. За вторую половину XIX и почти все XX столетие итальянское искусство лишь повысило свою ценность и статус, а историческое время и место его создания обрели черты некоего сказочного мира, сплетенного из богатства, интриг и любви к прекрасному. Так как ведущая роль в сотворении и тиражировании подобного образа принадлежала историкам культуры, будет весьма поучительно взглянуть на то, какое истолкование специфическим чертам и великим свершениям Ренессанса дали два ведущих искусствоведа середины XX века.

Поделиться с друзьями: