Цветаева без глянца
Шрифт:
Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное — все время меняющиеся решения матери, это ужасно [19; 537–539].
«Знаю, умру на заре…»
Анастасия Ивановна Бродельщикова, хозяйка дома, в котором квартировала М. И. Цветаева в Елабуге:
Ну, вот, что ещё вам сказать? Когда, значит, она это покончила с собой, нас послали на аэродром работать в это время; в тот день, как она покончила с собой. Посылали-то ее, но почему-то пошел вот сын, ему шестнадцать лет еще только было, хотя он высокий ростом, но несовершеннолетний все равно. Она осталась, а муж (Бродельщиковой. — Сост.) ушел на рыбалку с внуком, маленький внук был, лет, наверное, шести-семи <…> мы оказались с ним в разных бригадах. Я пришла раньше, он пришел позднее. Вот я первая пришла и, значит, открыла — смотрю: стул стоит, вот такой стул, у двери самой в сенях, а глаза еще не подняла, а потом смотрю: ба! Так это неожиданно, так это я никогда не видала таких смертей, страшно было.
Ну, а потом что: соседка позвала, вызвала врача, вызвала милицию, все это не скоро получилось. Пока, значит, никто не снимал, соседка посмотрела, что она совсем холодная, а я сама не смотрела. Потом пришел муж, потом пришел сын. Ну, вот сыну мне было трудно говорить, сообщать такую неприятную новость. Он проходит прямо в дом, он такой неразговорчивый был. Я говорю: «Гога, не ходите туда». А он говорит: «А почему не ходить?» — «Да, — я, вот… говорю, — там мама ваша». — «А как же? А почему мне не ходить? Она жива?» Почему-то он сказал; потому что накануне она приехала из Чистополя, и они что-то как-то между собой крупно разговаривали, вроде, как ссо… чего-то такое спорили, ну а чего? Не по-русски говорят они, я ничего не поняла. Ну, может быть, чего-нибудь тут она упомянула, потому что он, главное, сразу сказал, что «А она жива?» Ну, и больше он не пошел, и он не смотрел на нее [21; 139].
Лидия Михайловна Эренбург (урожд. Козинцева; 1900–1971), художница, жена И. Г. Эренбурга. В записи А. С. Эфрон:
Не верю я в предчувствия, приметы. А ведь бывает что-то такое в жизни. Давным-давно, еще до отъезда из России Марина подарила мне браслет, и носила я его всю жизнь (и тут же, простодушно): не потому, что мне его Марина подарила, а просто он был мне по руке и нравился. Браслет серебряный, литой, тяжелый — сломать такой немыслимо. И вот как-то — захожу в магазин, и что-то со звоном падает на пол; смотрю — у моих ног половина браслета, вторая осталась на руке. Подняла, посмотрела, через весь браслет — косой излом. Сломался у меня на руке! Стало мне как-то не по себе, волей-неволей запомнился этот день, число — 31 августа 1941 года. А через некоторое время Эренбург узнает — именно в этот день, этого числа погибла Марина [17; 254].
Анастасия Ивановна Цветаева:
Узнав о Марининой гибели [162] и об оставленных ею письмах — сыну, мужу, дочери и Асееву (поручая ему сына), я спросила себя — и весь воздух, который только и могла спросить: как могла Марина уйти, не упомянув меня? Молчание в ответ было моим живым страданием. Но на этот вопрос я получила ответ и именно в эти дни. Вторая жена моего мужа Бориса, самый близкий мне человек после Марины, прислала письмо, где сообщила, что в бумагах своего погибшего в тюрьме второго мужа, Б-на, она нашла подобранное им в Марининой квартире в Борисоглебском переулке (после ее отъезда из России) — письмо ко мне 1910 года, прощальное, написанное перед ее неудавшимся самоубийством и не уничтоженное ею с 1910 до 1922 года. «Я передам его при встрече, — писала Мария Ивановна, — а пока шлю его копию». Это было как удар грома в мои тоскующие и вопрошающие дни.
162
В 1943 г., находясь в заключении на Дальнем Востоке. — Сост.
Увы, когда я пишу все это, у меня опять нет его со мной в мои 94 года, — но его содержание: Марина прощалась со мной, просила меня не бояться ее, знать твердо, что она никогда ко мне не придет даже призраком, помнить ее и в весенние вечера, петь те песни, детские, девические, которые мы пели вместе после нашей двойной любви к В. О. Нилендеру, — просила меня никогда ничего не бояться, ничего не жалеть. И была в конце фраза: «Только бы не оборвалась веревка! А то не довеситься — гадость, правда?» [16; 178]
Последний бесприют
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
31/VIII-41 – 5/IX-41. За эти 5 дней произошли события, потрясшие и перевернувшие всю мою жизнь. 31-го августа мать покончила с собой — повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося ее «освободить». И кончила с собой. Оставила 3 письма: мне, Асееву и эвакуированным. Содержание письма ко мне: «Мурлыга! Прости меня. Но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это — уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик». Письмо к Асееву: «Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сестры Синяковы! Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю. У меня в сумке 450 р. и если постараться распродать все мои вещи. В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам. Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает. А меня — простите. Не вынесла. МЦ. Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедете — увезите с собой. Не бросайте!» Письмо к эвакуированным: «Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто сможет, отвезти его в Чистополь к Н. Н. Асееву. Пароходы — страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему с багажом — сложить и довезти. В Чистополе надеюсь на распродажу моих вещей. Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадет. Адр. Асеева на конверте. Не похороните живой! Хорошенько проверьте». Вечером пришел милиционер и доктор, забрали эти письма и отвезли тело. На следующий день я пошел в милицию (к вечеру) и с большим трудом забрал письма, кроме одного (к эвакуированным), с которого мне дали копию. Милиция не хотела мне отдавать письма, кроме тех, копий. «Причина самоубийства должна оставаться у нас». Но я все-таки настоял на своем. В тот же день был в больнице, взял свидетельство о смерти, разрешение на похороны (в загсе). М. И. была в полном здоровий к моменту самоубийства. Через день мать похоронили. Долго ждали лошадей, гроб. Похоронена на средства горсовета на кладбище [19; 7–8].
Вадим Витальевич Сикорский:
Меня и еще кого-то, кто помоложе, двоих или троих, гоняли по местным организациям с хлопотами о похоронах и о месте на кладбище. Дело осложнялось тем, что людей умерло в это лихолетье много, намного больше обычного. Тут и немцы, военнопленные, и официально эвакуированные, и просто беженцы. Поэтому в городке и на своих могил и гробов не хватало. А об эвакуированных в этих случаях никто не заботился. Из центра было распоряжение помогать людям по мере возможности жильем, продуктами, трудоустройством. А о помощи гробами и могилами никаких циркуляров. И поэтому, когда эвакуированные, «выковыренные», как их здесь называли, и прочие пришлые стали и тут соперниками местных, начальство уперлось. Есть братская могила, и не все ли равно, где и с кем лежать в земле сырой. Отдельная могила — роскошь и предрассудок. Гробы — разбазаривание государственных ценностей, ибо оберегайте леса. А деревьев и на дрова — живых обогревать — не хватает. В больницах больные мерзнут, в школах — школьники. О ком же заботиться — о живых или о мертвых? <…> Героев-фронтовиков, отдавших жизнь в бою за Родину, хоронили в братских могилах, а тут… Какая-то самоубийца… Но все-таки с помощью самого высокого начальства добились разрешения, и все свершилось по-человечески [4; 215–216].
Мария Ильинична Матвеева, жительница Елабуги. В записи Л. Г. Трубицыной, 7 октября 1985 г.:
Сестре моей Лене было около 20 лет. Она работала учительницей в деревне. Весной сильно простудилась… умерла 10 июня 1941 года. Мне тогда было 15 лет, и смерть Лены я хорошо помню. Мама часто ходила на могилку, и вот однажды вернулась очень расстроенная. Сказала, что рядом с Леночкиной могилой похоронили приезжую, которая повесилась. <…> Это уж мы потом узнали, что Цветаева — поэтесса. А тогда никто про нее ничего в Елабуге и не слышал [21; 254].
Зоя Ильинична Угольникова (урожд. Матвеева), жительница Елабуги. В записи Л. Г. Трубицыной, 2 октября 1989 г.:
Мама пошла на кладбище к Лене, а я увязалась за нею. <…> Похоронили-то мы Лену совсем недавно. Когда мы пришли, там как раз хоронили рядом. Мама к ним подошла, разговаривала. <…> Было там человек 6 или 7 самое большее. Мужчины и женщина одна с ними. Я слышала, как мужчина сказал: «Квартирантка задавилась. Недолго и пожила в Елабуге». Кто это были, не могу сказать, я взрослых совсем не знала. Мне ведь тогда 10 лет было. Может, кто из хозяев того дома, где она жила, может, кто другой. Был там, среди них, очень молодой мужчина. Потом, когда стали гроб спускать, я подошла поближе. Любопытно было. Тем более, что это был не гроб, а такой большой ящик. Для гроба очень большой. Гроб не гроб — ящик. Вот это в память сильно врезалось, что неестественный, ненастоящий гроб. Некрашеный ящик, необшитый. На веревках его спускали. <…> Но вот, что женщина там была, молодой парень и несколько мужчин — это я помню. Гроб-то ведь вчетвером спускать надо [21; 255].
Мария Ильинична Матвеева:
На могиле ее ничего не было, ни креста, ни какой другой отметки. А со временем могила просела, подправить-то ее было, по-видимому, некому. И вместо холмика стала ямка. Мы и забыли, что могила там, складывали туда веники старые, мусор всякий [21; 254].
ПСИХЕЯ
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:
Non une femme, — une ame! [163] (Я — о себе.) [12; 30]
163
Не женщина — душа! (фр.)
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Париж, Ване, 22 ноября 1934 г.:
Мне был дан в колыбель ужасный дар — совести: неможение чужого страдания [9; 280].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:
Душе, чтобы писать стихи, нужны впечатления. Для мысли впечатлений не надо, думать можно и в одиночной камере — и м. б. лучше чем где-либо. Чтобы ничто не мешало (не задевало). Душе же необходимо, чтобы ей мешали (задевали), п. ч. она в состоянии покоя не существует. (Покой — дух.) — (Что сказать о соли, к<отор>ая не соленая… Что сказать о боли, к<отор>ая не болит?..) Покой для души (боли) есть анестэзия: умерщвление самой сущности. Если вы говорите о душевном покое, как вершине, вы говорите о духовном покое, ибо в духе боли нет, он — над. (…Или вы говорите о физическом здоровье.) «Я знаю, я породил смертного сына» — есть ответ духа Гете, Гете — духа, des Geistes — Goethe [164] . Есть ответ бога. Душа его болела как у всех — и больше, ибо после этого бессмертного ответа — смертный живой поток крови, чуть не унесший — душу, которой он и был. Душа знает одно: болит. Есть одно: болит. Как болит — стихи. «Переболит» — быт: дурной опыт [10; 516–517].
164
Духа — Гете (нем.). Речь идет о смерти сына Гете Августа (1789–1830).