Цветаева без глянца
Шрифт:
…А вот другое горе: мое. Чистое и острое как алмаз. 21-го ноября погиб под метро юноша — Николай Гронский. Он любил меня первую, а я его — последним. Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 г. и совсем разошлись: наглухо. За все три года я его видела только раз, в поезде, — позвала — не пришел. (Позвала «заходить» и он, не поняв словесного прикрытия, оскорбился.) И вдруг, 21-го ноября утром в газете…
— Но это не все. Юноша оказался большим поэтом. Вот его вещь, — мой грустный подарок Вам на Новый Год. Он и при мне (18, 19 лет!) писал стихи и были прекрасные строки, и я все спрашивала его, верней — себя: — Будешь ли ты — или нет — поэтом? И вот, расставшись, стал. Сохранилась вся наша переписка (лето 1928 г.) — целое Briefbuch [89] . Он писал мне из Bellevue (под Парижем, где и мы жили первый год) в Pontaillac на океан. Он должен был ко мне приехать, но придя перед поездом проститься с родителями, застал разъяснение: мать уходила от отца. Поставив чемодан у двери, вступил в «беседу» — третьим, — и сразу скажу, что чемодан этот 6 ч. спустя унес обратно на свой чердак, где жил, т. е. остался — чтобы мать осталась и никогда ко мне не приехал — и никогда уже не увидел Океана. А мать, 6 мес<яцев> спустя (он заработал по месяцу на чек!) все равно ушла, и жертва была — зря. Все это сохранилось в его и моих письмах. Он подарил мне свой детский крестильный крестик, на котором «Спаси и сохрани». — «Я всё думал, что Вам подарить. И вдруг — понял: ведь больше этого — нет. А пока Вы со мной — я уже спасен и сохранен». Я надела ему — свой, в нем он и похоронен, — на новом медонском кладбище, совсем в лесу: был лес, огородили — и всё. Там он и лежит с 26-го ноября (вчера как раз был месяц!) под стражей деревьев, входящих в кладбище, как домой. Сколько раз мы мимо него ходили! <…>
89
Книга писем (нем.).
После него осталось 500 рукописных страниц стихов: много больших поэм (знаю, пока, только одну) и драматическая вещь «Спиноза». Через несколько месяцев выйдет первая книга, стран<иц> на 130. Издает — отец. Отец его один из редакторов «Поcл<едних> Новостей».
Да, он был необычайно красив: как цветок.
У меня осталось к нему несколько стихотворение Вот одно (1928 г., весна)
Лес! Сплошная маслобойня Света: быстрое, рябое, Бьющееся без забрал… Погляди, как в час прибоя Лес играет сам с собою! — Так и ты со мной играл [8; 417–418].Ариадна Сергеевна Эфрон. В записи В. Лосской:
Это был позирующий мальчик. Мама с ним страшно возилась за его стихи. Он ей очень быстро осточертел своей молодостью, неглупостью, подражательством.
У него появилась какая-то невеста, не от души, а от рассудка. Неглупая. Она его очень любила и слушала. Он много говорил и думал. Гронский для мамы тогда перестал существовать. А потом он взял да и умер. И когда он погиб, вдруг — бурный взрыв стихов. Это было гораздо позднее их знакомства. Она вдруг ощутила большое горе.
Была надежда на встречу настоящую, какого-то иного качества. И появился вдруг настоящий реквием по всему им не прожитому и не состоявшемуся, как памятник, желание прошедшую жизнь скорее задержать. Я думала: «Ну вот, когда он был тут, можно было его видеть, оценить, а она умеет осознать только призрак». В этом сила поэтического воображения, претворение жизни и быта обыкновенных отношений в лирику.
Гронский был ею увлечен. Он ей тоже нравился. Ей нравился его «esprit chevaleresque» [90] [5; 149–150]
90
Рыцарский дух (фр.).
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 8 марта 1935 г.:
Я была его первая любовь, а он — кажется — моя последняя. Это был мой физический спутник, пешеход, тоже горец, а не морец. Потом мы разошлись (c’est le cas de dire [91] , — мы, так много ходившие вместе, — сошедшиеся — как спевшиеся) из-за вещи, которой никто не понимает (отец, мать — и даже я сама). Значит — не из-за нее. Значит, она — повод, и расхождение было заложено — м. б. именно в этом большом согласии нашего пешеходчества [9; 397].
91
Если так можно сказать (фр.).
1936
«Сирота» (Александр Штейгер)
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 18 декабря 1936 г.:
Вы заинтересовались Штейгером — расскажу Вам о нем. Это — обратное Гронскому — м. б. я уже всё рассказала — и сказала. Я с ним дружила (письменно) всё лето, теперь встретилась, и мне с ним трудно потому что он ничего не любит и ни в чем не нуждается [9; 404].
Юрий Константинович Терапиано (1892–1980), писатель, критик, мемуарист:
Худощавый, слегка горбившийся, весь какой-то легкий и хрупкий, с тонким выразительным лицом, Штейгер производил впечатление незащищенности, обреченности. У него был туберкулез в тяжелой, безнадежной форме, он постоянно должен был или лежать в санатории или жить на юге — в Ницце он провел несколько лет. Несмотря на свою болезнь, Штейгер вовсе не был в стороне от жизни, он живо интересовался всем и по характеру своему, отнюдь не мрачному, любил жизнь и шутки и веселье. В первые годы, когда мы все с ним познакомились, в нем было много юношеского энтузиазма; он с увлечением вел литературные разговоры и даже увлекался политикой — был каким-то «должностным лицом» в партии младороссов [92]
92
Цит. по: Терапиано Ю. К. Встречи. 1926–1971. М.: Intrada, 2002. — С. 96–97.
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. Морет-сур-Лоинг, 29 июля 1936 г:
Первое (и единственное) разочарование — как Вы могли называть меня по имени-отчеству — как все (нелюбимые и многоуважающие). Ведь мое имя било из каждой моей строчки, и если я, написав мысленно — зовите меня просто М<ариной> — этого не написала письменно — то только из нежелания явности (грубости), как часто — не забудьте — буду умалчивать — вопиющее. Мне не захотелось своим словом становиться поперек своему имени на Ваших устах, не хотелось становиться между именем и устами, почти что entre la coupe et les levres [93] . Я знала, что Вы напишете — М<арина>.
93
Между чашей и устами (фр.).
Вся Ваша исповедь [94] — жизнь Романтика. Даже его штампованная биография. Вся Ваша жизнь — история Вашей души, с единственным, в ней Geschehniss’eм [95] : Вашей душой. Это она создавала и направляла события. Вся Ваша жизнь — ее чистейшее авторство. И что можно в ответ на все это: всего Вас, с Тетей и с Fr<au>l<ein> Martha — и с тем корабельным канатом, режущим жизнь и душу надвое — и с нищенством — и с тем боевым прадедом — и с той ниццкой голубой рубашкой — и с Вашей белой санаторской (у Вас на руке перстень — по белизне блеска — серебряный — чей? Что — на нем — за ним — в нем?) что можно, в ответ на Geschehniss — Sie, — как не обнять? Всего Вас со всем внутри имеющимся: с Вашим безмерным сердцем — и недостаточными легкими, ибо — предупреждаю: мне в (…«таком как Вы» — Вам будет холодно, …«в Вас» — не поверите) — в НАС все дорого, вплоть до ущербов, и недостаточные легкие — не меньше избыточного сердца — и если я сказала мать — то потому что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и — ничего не изымающее. Слово перед которым все, все другие слова — границы.
94
В ответ на первое, несохранившееся письмо Цветаевой Штейгер прислал ей письмо на шестнадцати страницах, где рассказал о себе и своей жизни. Эта исповедь Штейгера также не сохранилась.
95
Событием (нем.).
И хотите Вы или нет, я Вас уже взяла туда внутрь, куда беру все любимое, не успев рассмотреть, видя уже внутри. Вы — мой захват и улов, как сегодняшний остаток римского виадука с бьющей сквозь него зарею, который окунула внутрь вернее и вечнее, чем река Loing, в которую он вечно глядится.
Это мой захват — не иной. (В жизни, я может быть никогда не возьму Вашей руки, которая — вижу — будет от меня на пол-аршина расстояния, вполне достижима, так же достижима, как мундштук, который непрерывно беру в рот. Взять вещь — признать, что она вне тебя, и не «признать», а тем самым жестом — изъяты переместить в разряд внешних вещей. С этой руки-то все расставания и начинаются. Но, зная, что, может быть все-таки возьму — потому, что как же иначе дать? … хотя бы — почувствовать. <…>
— Приеду к Вам показаться. Дитя, мне показываться — не надо. И наперед Вам говорю — каким бы Вы ни были, когда войдете в мою дверь, — я все равно Вас буду любить, потому что уже люблю, потому что — уже случилось такое чудо — и дело только в степени боли — и чем лучше Вы будете — тем хуже будет — мне.
Я — годы — по-моему уже восемь лет — живу в абсолютном равнодушии, т. е. очень любя того и другого и третьего, делая для них всех все, что могу, потому что надо же, чтобы кто-нибудь делал, но без всякой личной радости — и боли: уезжают в Россию — провожаю, приходят в гости — угощаю.