Цветочный крест. Роман-катавасия
Шрифт:
Истома подтолкнул, поудобнее, взголовье и сел, обминая в руках шитье.
— Мыслю аз, — прищурился он, — что есть кто-то на Месяце. Вот только — кто? Иной раз прямо чувствуешь, что некто тебя зрит. Обернешься — никого, чистое поле, один Месяц светит. Как начну, бывало, об этом думать, глядя на звезды, так аж разум за разум захватывает!
— И у меня тож! — промолвила Феодосья. — Может на Месяце птицы одне? Летят же стаи каждую осень. А — куда? Коли твердь земная в окияне плавает, то куда птицы улетают? Не иначе, на Месяц!
— Навряд ли. Птицы — Божьи твари, а все Божье на земле живет.
— Я иногда думаю, а почему Господь… — Феодосья опасливо оглянулась и понизила голос до шепота, — …почему он так создал, а не по- иному? Почему елда мужская снаружи, а женские лядвии — внутри? Из чего делается радуга на небе? Ясно, что из цветного тумана. Но где он в остальное время лежит? Почему над Сухоной цветных туманов не бывает? Почему люди ртом говорят? Почему не носом высвистывают?
— Эх ты, забавная… — покачал головой Истома. — Это как раз понятно проще простого. А как бы ты тогда сказала: «хлеб»? Ну-ка? Высвисти носом: хле-е-еб!
— Хы-ы… ы-ы… — наморщила нос Феодосья.
— А-а! Не получается!
— А мы бы хлеб рекли так: фью-ють!
— Только иноверцы некрещеные вместо: «хлеб Господен» — фьюкают. Все бы кругом иноверцами стали. Вот как!
— Господь именно нам, русичам, дал понятный язык, — прибаяла Феодосья. Потому что любит нас. Брат Путила рассказывал, что в Москве видал иноземных немцев. Ни одного словеса не разобрать, все только «гр! др!». Потому и назвал их Боженька: немцы. Немые! Смех, а не язык. Вот уж наказал Господь! Путила рекши, икон даже у немцев нет! Молись, на что хочешь, хоть на камень! Ой, наказал!..
— Наказал… — думая о чем-то своем, повторил Истома.
— Истомушка, да ты меня не слушаешь? О чем ты мыслишь?
Феодосия присела поближе к скомороху, поцеловала его в грудь, в плечи, быстро осыпала невесомыми прикосновениями уст щеки, скулы. Прикоснулась к густым кудрям, завешавшим лоб.
— Отчего ты не на пробор кудри носишь? Надо власы на пробор расчесывать, как делали святые апостолы, ученики Христа.
— Не святой аз, Феодосьюшка, — промолвил Истома, отводя Феодосьину длань. — Это ты у меня ласточка безгрешная, вот и власа твои на две стороны расчесаны, на две косы… А при мне-то святых вон выносить надо, чтоб не оскорбились оне глумами актера, так что ношу власы, как придется.
— Две косы девице надо носить, а не одну, чтоб одинокой не остаться, так тетка Матрена речет.
— Да такая велико лепная княгиня, как ты, разве засидится одна?
Феодосья шутливо покрасовалась, подержав косы в руках. И вновь ухватилась за Истомину буйную голову.
— Нет, дай я тебе кудри учешу, хочешь — с елеем?
Феодосья приподняла перстами пахнущие дымом волосы скомороха и провела по лбу.
— Что это? — сперва рассеянно сказал она.
Потом удивилась, не веря своим зеницам.
И в ужасе отдернула руку.
Как она раньше не узрела? Господи! Господи!!
— Али ты буквиц никогда не зрела? — холодно спросил Истома.
— Буки…Истомушка, что же это?
Рубец, едва заживший, болезненно-розовый, особенно страшный в неверных колебаниях свечного пламени, рваным, диким мясом изгибался буквицей «буки».
— Бунтовщик… Сиречь — разбойник — едва слышно пробормотала Феодосья и поднесла перста, хранящие каленую печать, к своим устам.
Ей хотелось облегчить боль Истомы, покрыв шрам поцелуями, вытянув из него устами муки огненные. Но рубец был так отвратителен, что в первое мгновение Феодосья не смогла осилить отвращение и прильнуть к нему губами. И потому поднесла перста, хранившие прикосновение, к губам — хотя бы так, не касаясь выболевшего мяса, приласкать Истомушку. Но, дотронувшись до своих губ, она болезненно всхлипнула и, словно устыдившись собственно брезгливости, вдруг рьяно прильнула ко лбу скомороха.
— Да кто же заклеймил тебя, Истомушка, какой изверг?
В первый миг, когда Феодосья только разглядела преступную буквицу и явственно была поражена, Истома готовился извергнути грубо самые гадкие словеса. «Что, не знала, что буке давала? — должна была услышать Феодосья. — Всю обедню аз тебе говном испакостил?» И еще тьма срамословий слетелась к скомороху на язык. Но последние словеса Феодосьи изменили намерение Истомы. Не то, чтобы он проникся и умилился ея жалостью, нет. Просто умыслил Истома, что простодушная Феодосья приняла клеймо за напрасное, ошибочное страдание. Ей, благолепной домашней девице, и в главу не пришло, что ее синеглазый Истомушка может быть разбойником! Разве разбойники такие?! Разве могут читать оне поэтические стихи? Ласкать? Целовать? Дрочить с нежностию? Называть «любушкой» и «ласточкой»?! И, желая еще раз любострастно смеситься с девицей, Истома ухватился за предположение Феодосьи.
— Изверги… — страдальчески прикрыв глаза, промолвил скоморох. — Верно ты сказала, Феодосьюшка. — Черт нас дернул ватагой остановиться в Москве на Яузе, возле слободы сокольников?.. Хотя, скомороху нигде медом не намазано!
Историю про сокольников Истома приплел. На Яузе он действительно был и видел сокольничий двор. Но, не случалось на том дворе с его ватагой никаких страшных происшествий. Разве только, подрались маленько возле питейного дома, вызволяя пропитые одним из актеров гусли-самогуды.
— А се… — вдохновенно баял скоморох. — Слобода огромная, безмерная: одних сокольников две сотни, да с семействами все. Птичники — что твои хоромы. Баяли мужики, что только голубиных гнезд для прокорма кречетов держат в птичниках до ста тысяч! А самих царских птиц три либо четыре тыщи! Не успели мы толком табором встать, как налетают опричные люди. Схватили опричники в облаву почти всю нашу ватагу и засадили в темницу в приказной избе. Что такое? За что? А, говорят, у царя батюшки, Алексея Михайловича, охотничьи соколы пропали, либо кречеты, теперь уж и не припомню. Да только исчезла дюжина бойцовых птиц! Дорогих, что пойманы были и привезены с берегов сибирской реки Печоры. И главное, белых цветом, один и вовсе оказался любимый государем кречет Песня.
— Вы, скоморохи, драгоценных птиц умыкнули?! — Да на что оне нам? Разве мы охотники? Должно быть, залетели птицы в даль дальнюю, может, того и гляди, назад прилетят? Но, куда там… Титку Урусова, водившего зверей, на кол посадили. Акробата Афоньку Макаркина разрубили на куски, сочинителя скоморошин Амельку Власова, стихоплета Амоса Иванова тож… Эх, кабы знал об том государь наш, Алексей Михайлович, он бы разобрался, рассудил, где правда, а где — кривда… Да только опричникам нужно было на кого-то дело свалить, вот и схватили, кто под руку попался. Инструменты наши сожгли. Медведя ученого затравили. Плясавицу Амину… Лучше тебе не знать, что с ней сделали… А мне клеймо каленым железом поставили. Ну, да я не в обиде! Все лучше, чем псов своим мясом кормить…
— Бедный ты мой, горюшко мое… — запричитала Феодосья.
— Господи, хоть ты мне встретилась на пути, — вцепившись в волосы, взвыл Истома.
И в этот миг Феодосья и в самом деле показалась ему звездочкой, что с нежным смехом устремилась вниз, на грешную землю, прямо в охапку Истомы. Скоморох обнял Феодосью, приподнял подол портища и прижался обветренным лицом к влажным лядвиям.
— Благовоние какое… — жадно простонал он.
Феодосья смежила веки.