ЖАНРЫ

Д. Л. Браденбергер Национал-Большевизм. Сталинская массовая культура и формирование русского национального самосознания (1931-1956)

Бранденбергер Давид

Шрифт:

«У наших западных друзей благодаря большей социальной зрелости народных масс, самый патриотизм был несравненно более осознан в массах. В этом отношении прав Ю. Н. Данилов сравнивая настроения нашего народа с настроением ребенка.

Политическое мировоззрение русской многомиллионной солдатской массы в первые годы войны всецело покрывалось формулой "за Веру, Царя и Отечество". … Русский патриотизм был … примитивен, он был — если можно так выразиться — лишь сырой материал, из которого в условиях культурной жизни и вырастают те более сложные виды "патриотизмов", которые можно было наблюдать во Франции, в Великобритании и в Америке» [44] .

44

Н. Н. Головин. Военные усилия России в мировой войне. Т. 2. Paris, 1939. С. 124-125,121. Несмотря на то, что в последних исследованиях отрицается точка зрения таких очевидцев событий, как Головин, в них как правило, объединяется не ярко выраженный нативизм с более последовательным и строго определенным чувством русского национального самосознания. См.: Josh Sanborn. The Mobilization of 1914 and the Question of the Russian Nation: A Reexamination/ZSiavic Review. 2000. Vol. 59. Jft 2. P. 267-289; Geoffrey Hosking. Russia : People and Empire, 1552-1917. Cambridge . Mass. , 1997. P. 457-461; Boris Kolonitskii The "Russian Idea" and the Ideology of the February Revolution//Empire and Society: New Approaches to Russian History/Ed. T. Hana and K. Matsuzato. Sapporo , 1997. P. 57-60; Allan Wildman. The End of the Russian Imperial Army: The Old Army and the Soldiers' Revolt, March-April 1917. Princeton , 1980. P. 116-117, и др.

Нокс, Данилов и Головин заключали, что с точки зрения состояния боевого духа и национальной идентичности, русская армия была необычайно плохо подготовлена к изматывающей войне 1914 года. Два года спустя, в 1916 году, статья в журнале «Русская мысль» предупреждала: положение дел не изменилось. За год до революции русские по-прежнему страдали от «отсутствия в [русской жизни] сознательного начала национальности», что, по мысли автора, являлось следствием недобросовестной работы образовательных учреждений. Как утверждает автор, несколько преувеличивая, школа никогда «не старалась пробудить в своих воспитанниках любви к родине, любви к народу и не давала знание о России и русском народе» [45] . Тем не менее, нужно признать, что после начала войны царское правительство все-таки предприняло попытку выработать более точное и последовательное понятие о том, что значит быть русским. Однако ощутимого результата не последовало — слишком мало усилий было приложено, слишком поздно начата работа. Как следствие, карикатуры на немцев сделали больше для объединения империи, чем распространяемые в срочном порядке топорные нативистские, патриотические лозунги [46] .

45

Д. Муретов. Школа и воспитание /Русская мысль. 1916. No г. с. 24; С. В. Завадский. На великом изломе // Архив русской революции. М., 1991 С 70-71.

46

Неполноценность царской пропаганды во время первой мировой привела к тому, что у русского общества не возникло согласованного набора символов, вокруг которого могло бы сформироваться четко сформулированное ного групповое самосознанне. См.: Hubertus Jahn. Patriotic Culture in Russia during World War I. Ithaca , 1995. См. особенно P. 172-175; также Siljak. Rival Visions of the Russian Nation. Chap. 6. В качестве примера нативистского стиля имперской агитации см.: Героический подвиг донское го казака Кузьмы Фирсовича Крючкова. М., 1914. О Кузьме Крючкове см.: John. Patriotic Culture in Russia . P. 24, 87,158,174. See, generally, Kolonitskii The "Russian Idea" and the Ideology of the February Revolution. P. 57-60; Eric Lohr. Nationalizing the Russian Empire: The Campaign Against Enemy Aliens during World War I. Cambridge , Mass. , 2003. P. 10-30; О. С Поршнева. Российский крестьянин в первой мировой войне//Человек и война: война как явление культуры/Ред. И. В. Нарский и 0.10. Никонова. М., 2001. С. 190-215.

Принимая во внимание недоразвитость русского национального самосознания, один из историков недавно заметил, что неправильно называть события 1917 года русской революцией [47] . В самом деле, оглядываясь назад, становится ясно, что революционная политика этнического самоопределения получила гораздо больший отклик у нерусских народностей, населяющих бывшую империю, нежели у самих русских [48] . Свидетели событий в крупных российских городах даже опасались, что революционные толпы своими действиями разрушают собственные притязания на государственность. Ю. В. Готье, например, через неделю после революции сокрушался на страницах своего дневника: «Россию предают и продают, а русский народ громит, бесчинствует и буйствует, и абсолютно равнодушен к своей международной судьбе. Небывалый в мировой истории случай, когда большой по числу народ, считавшийся народом великим, мировым, несмотря на все возможные оговорки, — своими руками вырыл себе могилу в восемь месяцев. Выходит, что самое понятие о русской державе, о русском народе было мифом, блефом, что все это только казалось и никогда не было реальностью» [49] .

47

Roman Szportuk. The Russian Question and Imperial Overextention//The End of Empire? The Transformation of the USSR in Comparative Perspective/Ed. Karen Dawisha and Bruce Parrot. Armonk, 1997, P. 75; John-Paul Himka. The National and the Social in the Ukrainian Revolution of 1917-1920: The Historiographical Agenda//Archiv fur Sozialgeschichte. 1994. Bd. 34. P. 94-110; Toh. Russia : Imagining the Nation. P. 180-181.

48

Richard Pipes. The Formation of the Soviet Union : Communism and Nationalism, 1917-1923, rev. ed. Cambridge , Mass. , 1964; Ronald GrigorSuny. The Revenge of the Past. Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet Union . Stanford, 1993.

49

Запись от 16 ноября 1917 года в: Ю. В. Готье. Мои заметки//Вопросы истории. 1991. № 7-8. С. 173. Некоторые представители элиты на самом деле считали события 1917 года русской национальной революцией. См.: Kolonitskii The "Russian Idea" and the Ideology of the February Revolution. P. 55-57.

За три последующих революционных года, с 1918-го по 1921-й, положение дел мало изменилось. Известно, что этнографы, которым была поручена подготовка к первой советской переписи населения в середине 1920 годов, напрасно искали доказательства существования ярко выраженного чувства русской национальной общности. Вместо этого они обнаружили, что крестьяне не видят разницы между белорусами, великороссами и украинцами, либо без разбора считая друг друга «русскими», либо определяя самосознание по более явным региональным особенностям. Специалисты, изучавшие местное население всего лишь в нескольких сотнях миль от Москвы, например, встретили «владимирских» и «костромских», которые, кажется, совершенно не подозревали о возможности претендовать на более широко сконструированную национальную идентичность. Еще более поучительны сообщения этнографов, проводивших полевых исследования, например, В. Чернышева. Он сетовал, что у крестьян совершенно отсутствует чувство национального сознания или принадлежности к более крупному политическому сообществу [50] .

50

Francine Hirsch. The Soviet Union as a Work-in-Progress: Ethnographers and the Category of Nationality in the 1927, 1937, and 1939 Censuses//Slavic Review. 1997. Vol. 56. № 2. P. 259; Hirsch. Empire of Nations: Colonial Technologies and the Making of the Soviet Union, 1917-1939. Ph. D. diss. Princeton University, 1998. P. 87-88.

Из-за отсутствия последовательного массового национального самосознания у русских не осталось практически ничего общего кроме тенденции идентифицировать себя через оппозицию к нерусским народам. Действительно, насколько можно судить о проявлениях этнического самосознания у простых русских людей по архивным записям 1920-х — начала 1930 годов, эти чувства были смутными и направленными скорее на отрицательную характеризацию других этнических групп, чем на положительные определения того, что значит быть русским [51] . Объединенные в большей степени шовинизмом, нежели ясно выряженным национальным самосознанием, русские, когда они все-таки приписывали себе какие-то отличительные признаки, представляли собой этническое сообщество, которое определяло абстрактное почти сентиментальное — любование национальными страданиями и способностью переносить тяготы жизни.

51

О примерах не ярко выраженного русского шовинизма см.; Terry Martin. The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca , 2001. P. 94-96, 103-112, 137-139, 148-154, 158, 161; Matthew J. Payne. Stalin's Railroad: Turksib and the Building of Socialism .' Pittsburgh , 2001. P. 10. Д27, 135-155, 235, 292; David L. Hoffmatm. Peasant Metropolis: Social Identities in Moscow , 1929-1941. Ithaca, 1994. P. 124-125; А. Рожков. Интернационал дураков/ Родина. 1999. № 12. С. 62; «Совершенно секретно»: Лубянка Сталину о положении в стране, 1922-1934. В 10 т. М., 2002-.

Чувство национальной идеи личности было слабым и непоследовательным при старом порядке поэтому тот факт, что оно не получило развития в первые два десятилетия после революции, не должен удивлять. Формирование национального самосознания — это не спонтанный или неизбежный процесс; более того, приверженность советского режима на первых порах пролетарскому интернационализму в действительности препятствовала вызреванию массового чувства русской национальной идентичности в течение первых пятнадцати лет советского эксперимента. Начнем с того, что положительные оценки русскости в то время официально осуждались как царский «великодержавный шовинизм» [52] . Однако, возможно, большее значение имело продвижение партийным руководством классового чувства массовой идентичности, выраженного в марксистко-ленинских терминах исторического материализма, социальных сил и разных ступеней международного экономического развития. Неявно ссылаясь на строчку из «Манифеста коммунистической партии» Маркса и Энгельса «рабочие не имеют отечества», идеологические трактаты того времени подчеркивали превосходство классового сознания над национальным. Даже после выдвижения лозунга «построение социализма в одной стране» в середине 1920 годов советская пропаганда продолжала рассматривать класс как более фундаментальную и решающую социальную категорию по сравнению с другими парадигмами, определяемыми по этническим и национальным показателям. П. Стучке одному из создателей и теоретиков советского законодательства, занимавшему видное положение в 1920 годы, во многом удалось передать пренебрежение первых большевиков к националистической альтернативе: «В наше время П [атриотизм] играет роль наиболее реакционной идеологии, которая призвана обосновывать империалистическое хищничество и заглушать классовое сознание пролетариата, ставя непереходимые границы его освободительной борьбе». Подводя итог господствующим в прессе взглядам, Стучка объяснял, что, хотя рабочим было разумно демонстрировать лояльность организованным в их интересах обществам, подобное чувство не имело почти ничего общего с национальным или этническим единством. Советское самосознание формировала скорее интернационалистическая, пролетарская солидарность, а не национальные границы или кровь [53] .

52

Martin. The Affirmative Action Empire. P. 156-159, 388-389; Gerhard Simon. Nationalismus und Nationalitatenpolitik in der Sowjetunion: Von der totalitaren Diktatur zur nachstalinschen Gesellschaft. Baden-Baden , 1986. P. 83-91; Hans Kohn. Nationalism in the Soviet Union . London, 1933. P. 65.

53

П. Стучка. Патриотизм // Энциклопедия государства и права. Т. 3. М. 1927. С. 252-254; также Коммунистический манифест/ Новейший энциклопедический словарь. Т. 8. Ленинград, 1926-1927. С. 1951; М. Вольфсон. Патриотизм//Малая советская энциклопедия. Т. 6. М., 1931. С. 355-356.

Придерживаясь принципов классового анализа, партийная верхушка даже не пыталась сплотить под знаменем социалистического строительства все сегменты общества. Заметно отклоняясь от традиционного понятия «родины», — общего для всех, — лозунги 1920 годов подчеркивали интернационалистическую парадигму пролетарского братства настолько последовательно, что лишенцы (священники и бывшая аристократия, буржуазия и царская жандармерия) считались неспособными к лояльности государству рабочих [54] . Аналогично тех, кто воспринимался как угроза советской власти, называли «классовыми врагами», а не «врагами народа».

54

Лишенцы не призывались в РККА, так как им не разрешалось носить оружие для защиты государства. См.: Съезды советов РСФСР в постановлениях и резолюциях//Ред. А. Я. Вышинский. М., 1939. С. 90-94, 306; С А. Гасильников. Тылоополченцы//Эхо. 1994. № 3. С. 176-177.

Андерсон отмечает, что групповые идентичности обычно получают развитие благодаря знакомству с нарративом, подчеркивающим общность рода или происхождения на массовом уровне. В случае Советского Союза такая книга существовала, по крайней мере, с формальной точки зрения. Ее автор — М. Н. Покровский, основоположник марксистской историографии в СССР. Однако его «Русская история в самом сжатом очерке», чье содержание полностью соответствует другим идеологическим трудам того времени, плохо вписывается в андерсоновское понимание национального нарратива. Вместо того чтобы сосредоточиться на нации, книга выводит на первый план класс как решающий фактор в истории человеческих и материальных отношений и сосредоточивает внимание на широких схемах, подробно описывающих этапы экономического развития (феодализм, торговый капитализм, империализм) и классовые конфликты (крепостничество, рабочие волнения). Более традиционные нарративные формы, упорядоченные согласно периодам правления великих суверенов (Ярослав Мудрый, Иван Великий), подвигам известных героев (Невский, Суворов, Кутузов), крупным сражениям (Ледовое побоище, Полтавская битва, Севастополь) или даже массовым восстаниям и их предводителям (Лжедимитрий, Разин, Пугачев, Шамиль), оказались проигнорированными [55] .

55

М. Н. Покровский. Русская история в самом сжатом очерке. М., 1922.

Такой подход к истории объясняется главным образом тем, что Покровский и его коллеги, будучи убежденными историческими материалистами и интернационалистами, с большим подозрением относились к славным страницам истории, используемым при написании национального нарратива. Обрисовывая longue duree русской истории в исключительно мрачных тонах, «Русская история в самом сжатом очерке» повествовала о шовинистической, колонизирующей нации, исполняющее волю деспотичного царского режима [56] . Неоднократно повторяя характеристики имперской России, принадлежавшие Ленину и Энгельсу — «тюрьма народов» и «жандарм Европы», — Покроиский прямо заявлял, что «В прошлом мы, русские — я великоросс самый чистокровный, какой только может быть, — в прошлом мы русские были величайшие из грабителей, каких можно себе представить». Обозревая положение дел в 1930-м, Покровский с удовлетворением пишет, что теперь «мы поняли, — чуть-чуть поздно — что термин "русская история" есть контрреволюционный термин, одного издания с трехцветным флагом и "единой и неделимой"» [57] . Подобная неприязнь к национальному прошлому, возможно, объясняет, почему в головокружительном, утопическом водовороте агитации, которым отмечен раннесоветский период, гражданской истории в государственных школах практически не уделялось систематического внимания. Что касается партийных руководителей, для них отрицание уроков дореволюционного времени вытекало непосредственно из отрицания самого старого режима, и они отказались от исторического нарратива с его потенциалом объединять людей вокруг мифа об общих корнях без долгих рассуждений.

56

Roman Szporiuk. History ana Russian Ethnocentrism//Etbiiic Russia in the USSR : the Dilemma of Dominance/Ed. Edward Allworth. New York, 1980. P. 42.

57

Труды Первой Всесоюзной конференции историков-марксистов. М., 1930. С. 494-495, ix. Лозунг «Россия — единая и неделимая» ассоциировался с дореволюционными черносотенцами.

Вместо этого были одобрены предложения заменить преподавание «голых, исторических фактов» междисциплинарным предметом обществоведение, изучение которого, как предполагалось, привьет ученикам марксистское мировоззрение посредством внедрения таких базовых понятий, как «труд», «хозяйство», «классовая борьба». Без главного подспорья на занятиях — стандартных учебников – также решено было обойтись, поскольку они устаревали, не успев выйти из печати. Чиновники рекомендовали использовать журналы и газеты с важными речами и докладами, интервью с рабочими и крестьянами, а также статьями о празднованиях революционных праздников в дополнение к революционным песням и плакатам. Считалось, что подобный материал, особенно вкупе с экскурсиями по музеям, к новым памятникам и на взводы, подходит советским ученикам больше, чем сухое историческое повествование [58] . Покровский, один из наиболее известных сторонников такого подхода, считал крайне необходимым очертить рамки, задаваемые общественными науками, иначе неопытные учителя могут поддаться искушению и вернуться к принятому в дореволюционных школах бессмысленному изучению хронологических таблиц, периодов правления царей, государственных указов, упуская, таким образом намного более существенные темы: общественные движения, этапы экономического развития, нарастание классового антагонизма [59] . Что характерно, Покровский не поддерживал даже использование своего собственного учебника, который, в любом случае, был бы слишком сложен для учеников государственных школ. Если практическое использование связанных с этим подходом еще более радикальных методов — «комплексного», «лабораторного» и «проектного» — запаздывало относительно времени их создания, то само обществоведение получило широкое распространение в общеобразовательных школах [60] , а также в охватившей всю страну сети школ грамотности (ликбезах) и кружках партучебы. Образование для детей и взрослых дополняли создаваемые при поддержке государства кино, театральные постановки и публикации [61] .

58

Larry Holmes. The Kremlin and the School House: Reforming Education in Soviet Russia , 1917-1931. Bloomingfon, 1991. P. 36, 80; Karlsson. History Teaching. P. 213-214.

59

M. H. Покровский. История и современность//На путях к новой школе. 1926. № 10. С. 101; Покровский. Об обществоведении//Коммунистичеекая революция. 1926. № 19. С. 61; Покровский. К преподаванию обществоведения в наших школах//На путях к новой школе. 1926. № 11. С. 44; Из стенограмм докладов в методической секции О-ва Ист.-Марксистов//Историк-Марксист. 1927. № 3. С. 167-169.

60

Holmes/ The Kremlin and the School House. P. 37-42, 51-61, 63, 128-129.

61

О партийном образовании см.: Peter Konecny. Builders and Deserters: students, State, and Community in Leningrad , 1917-1941. Montreal , 1999. P. 111-116; Michael David-Fox. Revolution of the Mind: Higher Learning among the Bolsheviks, 1918-1929. Ithaca , 1997. О первых годах советской кинематографии см.: Paul Babitsfcy and Martin Lutich. The Soviet Movie Industry: Two Case Studies. №.31. Research Program on the USSR Mimeograph Series. New rork, 1953. P. 19-20; Peter Kenez. The Birth of the Propaganda State : Soviet Methods of Mass Mobilization, 1917-1929. Cambridge , Eng. , 1985. Chaps. 6-7, 9-10.

Как писал в середине 1980 годов один из ведущих западных специалистов по русской революции П. Кенез, такое скрещивание образовательных и агитационных практик приносило хорошие плоды. Несмотря на отсутствие унифицированного исторического нарратива, как школьники, так и взрослые, по-видимому усваивали главные аспекты официальной линии и материалистического мировоззрения [62] . К сожалению, из-за ограниченного доступа к отчетам ОГПУ, определявшим влияние такой пропаганды, Кенез возможно, переоценивал массовую притягательность и эффективность раннесоветской массовой культуры. Как показывают последние исследования, пропагандистские лозунги с акцентом на классовом сознании, союзе рабочих и крестьян, народной поддержке советской власти недостаточно последовательно отображались в каждодневных разговорах. Напротив, общество было разобщено, проникнуто недовольством, не имея общего чувства идентичности, выраженного в терминах класса, этничности или преданности государству [63] . Разочарование ясно читается, например, в опровергающем пропагандистские лозунги о солидарности рабочего класса и крестьянства постановлении сельского совета в Самарской губернии, вышедшем в 1925 году: «Считать работу РКП в этой области неудовлетворительной, так как нет равенства между рабочими и крестьянами, труд крестьянина не ценится, мало обращается внимание на образование крестьян. В урожайные годы РКП не заботится о поднятии крестьянского хозяйства — крестьянам не выдается семссуда и продовольствие, крестьянские хозяйства облагаются налогами в большем размере, чем следует» [64] . Подобные настроения не только порождали слухи, но способствовали распространению листовок манифестов, свидетельствующих об отсутствии преданности делу Советов со стороны крестьянства. Вот, что написано, в одном из таких манифестов, конфискованных ОГПУ в начале 1925 года:

62

Kenez. The Birth of the Propaganda State . P. 133, 140-144, 251, 253-255.

63

Голос народа: Письма и отклики рядовых советских граждан о событиях. 1918-1932 тт. М., 1998; Крестьянские истории: Российская деревня 1920-х годов в письмах и документах. М., 2001; «Совершенно секретно»: Лубянка Сталину о положении в стране, 1922-1934. В 10 тт. М., 2002.

64

См. обзор политического состояния СССР за апрель 1925 года ОГПУ в ЦА ФСБ РФ 2/3/1047/153-200. опубл. в: «Совершенно секретно»: Лубянка Сталину о положении в стране, 1922-1934. Т. 3. С. 236.

Поделиться с друзьями: