Далекие чужие. Как Великобритания стала современной
Шрифт:
Эта книга была написана в неспокойные времена. Пока финансисты вели мир к краху, моя семья переживала свой собственный кризис, а все близкие мне люди были вынуждены держаться друг за друга так, словно от этого зависела наша жизнь. На протяжении всего периода мои сестры Клэр и Бинни оставались столпами силы и поддержки. Огромную помощь оказали их мужья и настоящее полчище детей (теперь уже взрослых!), моя мама Стелла. Без Роуз и наших детей Джека, Миши и Альфа эту книгу невозможно представить. Только благодаря им и их любви я продолжаю жить. Эта книга посвящается тебе, Альф. Я так рад, что ты с нами (лучше поздно, чем никогда), даже если ты и настаиваешь, что поддерживаешь не ту команду.
Глава 1
Что такое модерность?
Большинство людей по всему миру, где бы они ни жили и в каком состоянии не находились, считают себя современными. Что это значит? Каждый понимает это по-своему. Легче сказать, чем не является современность, чем строго определить, что имеет к ней отношение. Это не место и не территория; вы не узнаете, что прибыли, по штампу в паспорте. Это не дата. Это не момент, который, наступив, переносит вас в современный мир. Это не отношение и не продукт модернистской эстетики. Так что же есть «современность»? Как узнать, кто действительно является современным и в какой момент он становится таковым?
Эти вопросы занимали многих крупных социологов на протяжении двух последних столетий. Несмотря на многочисленные различия в заключениях ученых, большинство из них признают, что становление современности – это процесс, который влечет за собой, с одной стороны, разрушение «традиционного» жизненного уклада, с другой – построение новых «современных» альтернатив. В конце XIX – начале XX века основоположники социальных наук рассматривали процесс модернизации как революционный и наделяли его непоколебимой логикой, которая в итоге должна была преобразовать весь мир. Они выдвинули два конкурирующих типа анализа: первый – с упором на экономические и социальные условия, второй – на культурные, политические и институциональные. Оба варианта не исключали друг друга. В большинстве своем удалось достичь согласия в том, что все сферы жизни подверглись кардинальным изменениям; спор шел о причинно-следственных связях. Экономические изменения привели к трансформации культуры или, наоборот, социальная сфера влияла на политику? Чрезвычайно важно, что оба варианта основывались на структурном и сравнительном понимании процессов. Они демонстрировали не только обусловленность модернизации экономическим, социальным, политическим или культурным влиянием, но и протекание аналогичных процессов в других странах примерно в одно время.
Карл Маркс никогда не использовал термин «современность», однако он четко определил, что зарождение капитализма в Великобритании сместило традиционные формы экономической и социальной организации. В «Манифесте Коммунистической партии» он писал:
Беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных отношений, вечная неуверенность и движение отличают буржуазную эпоху от всех других. Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения [Маркс, Энгельс 1950: 35–36].
Многие мыслители, даже если они не всегда разделяли выводы Маркса, рассматривали созидательное разрушение промышленного капитализма как центральную черту современности. К. Поланьи, пишущий почти столетие спустя (в 1944 году), считал великую трансформацию не капитализмом или новыми формами производства, а идеологическим изобретением свободного рынка и реорганизацией социальной жизни вокруг него [Polanyi 2001]. В указанной работе автор высказывался не столько против Маркса, сколько против тех, кто в 1940-1950-е годы идеализировал формат свободного рынка и использовал британский пример индустриализации в качестве универсальной исторической модели [Rostow 1960].
Маркс считал, что современная «буржуазная эпоха» наступила вместе с классовой борьбой и «непрерывным нарушением всех социальных условий», вслед за ним и другие мыслители анализировали современность как опыт нового спектра социальных состояний. После публикации работы Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» (1844) большое внимание уделялось процессу урбанизации, который часто рассматривался как следствие наплыва трудящихся на рабочие места в новых городских центрах промышленного производства. Перестройка социальных отношений в появившихся крупных городах и динамика их антагонизма, сплоченности или аномии интересовали классическую социологию Дюркгейма и Зиммеля [Durkheim 1965; Emile Durkheim 2003; Simmel 1950; Simmel 1972].
Эти представления о современности как об экономическом или социальном состоянии, коренящемся в промышленном капитализме и урбанизации, не остались без ответа. С конца XIX века появились конкурирующие концепции, которые подчеркивали культурные, политические и институциональные основы, структурирующие современную жизнь. Ключевым элементом этих концепций, особенно в ранних формулировках Мейна, Тонниса и Вебера, был рост индивидуализма и его увеличивающаяся значимость в современных системах правовой, социальной и политической организации. Эрудит Генри Мейн – теоретик права, историк и государственный служащий – определил переход от статуса к договору как основу современной цивилизации. Он сделал это, проследив, как менялись основы юридического авторитета и власти, начиная с систем, основанных на родстве или племенной лояльности, заканчивая системами, ориентированными на человека и регулируемыми государством. Немецкий социолог Ф. Тоннис выделил два типа социальной организации, которые он назвал общностью (Gemeinschaft) и обществом (Geselleschaft). Если для первого типа характерно чувство врожденной общности и взаимности социальной жизни, то второе понятие зачастую становится синонимом индивидуализма, при котором даже сообщества, созданные на добровольной основе, носят достаточно потребительский и эгоистичный характер. Хотя Тоннис и признавал, что обе социальные формы могут сосуществовать, он также видел в современном индустриальном обществе переход от Gemeinschaft к Geselleschaft [Tonnies 2001]. Наконец, и Макс Вебер ставил возвышение индивида в центр современного состояния. Во-первых, он нашел истоки капитализма в конкурентном индивидуализме, развязанном протестантской Реформацией. Во-вторых, он проследил трансформацию политических режимов от харизматических форм, которые обеспечивали управление сообществами вполне конкретными группами или отдельными людьми, к современным анонимным бюрократиям, которые правят с помощью абстрактных систем рационального контроля.
Очевидно, что во всех классических описаниях современности проводится четкое разделение между традиционным состоянием и современным. Однако можно сказать, что характеристика традиционного (как архаичного, примитивного, феодального и т. д.), которую дает большинство, не соответствует действительности. Практически все эти термины имеют уничижительные коннотации и служат не столько для точного описания прошлого, сколько для дистанцирования от современных условий, которые многие ученые стараются проанализировать и зафиксировать [Yack 1997]. В определенной степени в этом и был смысл. Цель заключалась в том, чтобы подчеркнуть историческую новизну систем и условий, которые их современники считали естественными. Утверждение того, что современный мир возник относительно недавно, делало его подвижным, а значит, способным к переменам.
И все же карикатуры на традиции породили карикатуры на современность. Поскольку традиционные общества были призваны освещать современность, не удается выработать понимание взаимодействия, что не позволяет провести четкую грань между ними. Действительно, переход от традиционного к современному изображается настолько абсолютным и быстрым, что его часто преподносят всего лишь как серию революций – научной, аграрной, промышленной. Революции неизменно рассматривались как последовательные, одна развязывает другую в процессе модернизации: аграрная революция сделала возможной индустриализацию, которая дала толчок урбанизации. Наконец, модернизация хоть и являлась продуктом конкретного времени и места (будь то Англия 1780-1830-х годов или Евро-Америка в 1780-1880-е годы), как явление она всегда оставалась достаточно универсальной. Все, кто хотели стать современными, должны были выбрать правильный путь: оставаться в удушающих объятиях традиций или в цепких когтях современности. Интерес к классическим формам модернизации как к драматическому и одновременно универсальному процессу возрос во время холодной войны, когда Соединенные Штаты и Советский Союз предложили конкурирующие модели современного мира [Latham 2000; Gilman 2003; Hodge 2007].
К концу XX века многие теории и объяснения модернизации оказались дискредитированы. Ученые были в авангарде разоблачения ошибочности универсальных моделей исторического развития, ожидавших, по выражению Э. Томпсона, что рабочий класс «взойдет, как солнце, в назначенное время». ЕЕостколониальные критики также настаивали на том, что современный мир не должен быть создан по евро-американскому образцу. В конце концов, Запад стал современным за счет тех, кого он поработил и колонизировал, а затем организовал так называемые универсальные законы исторического прогресса на основе своего собственного опыта [Williams 1994; Said 1994]. Вместо того, чтобы считать процесс модернизации идущим от Запада, постколониальные критики утверждали, что нет единого способа стать современными и нет единого списка процессов, которые на этом пути необходимо осуществить. Критика была настолько убедительной, что к 1995 году термин «модернизация» с его изображением последовательных и однолинейных процессов развития был вытеснен в академических журналах термином «модерность», который казался менее многозначным [Cooper 2005]. Е(ри общем понимании исторической конкретики одновременно больше не существовало единого пути к современности; вместо этого модерность позволяла плюрализировать актуальное состояние и находить его в любом количестве альтернативных и региональных форм по всему миру [Chakrabarty 2002; Mitchell 2000; Appadurai 1996; Eisenstadt 2000: 1-29]. Действительно, поскольку термин «модерность» больше не описывает конкретное состояние или процесс трансформации, он часто используется для описания любого контекста, в котором обнаруживается риторика нового. Сведенный к слову или словарю, анализ заключается в изучении различных вариантов его использования, а также политики, которая за ним стоит [Cooper 2005; Meaning of Modernity 2001; Modern Times 1996; Wilson 2004]. Таким образом, модерность обзавелась целым рядом приставок, которые выходят далеко за рамки ее региональных или национальных разновидностей. Так, только в межвоенной Великобритании можно обнаружить целый ряд конкурирующих консервативных, колониальных, имперских, городских, сафических, феминитивных, гендерных и метрополитарных модернизмов [Light 1991; Gender 1999; Sapphic Modernities 2004; Geographies 2003; Tinkler, Krasnick Warsh 2008: 113–143]. Некоторые ученые употребляют понятие «модерность» в связке с определенными эпитетами, характеризующими ее – модерность может быть опасной, вытесненной, измененной. Если и есть какая-то последовательность в этом распространении префиксов модерности, то она заключается в попытке проследить, как различные группы отстаивают свои интересы, претендуя на язык нового времени.
За плюрализацию модерности пришлось заплатить определенную цену. Если модерность стала настолько эластичной, что принимает многочисленные формы и может быть обнаружена почти везде в любой исторический момент, то уже неясно, может ли этот термин выполнять какую-либо аналитическую работу. В самом деле, историки обнаружили множество модерностей во всех уголках земного шара в период с XVI по XX век! Неудивительно, что мы все запутались, а некоторые и вовсе предлагают обойтись без модерности как категории для анализа и описания. Конечно, недавний форум «Историки и вопрос модерности» в «American Historical Review» мало способствовал уверенности в том, что этот термин можно спасти [Cooper 2005: 631–751]. Однако как ни хотелось бы историкам избавиться от этой неприятной категории, мы не можем без нее жить. В конце концов, мы занимаемся тем, что прослеживаем изменения во времени, и для этого нам необходимо двигаться от частного к общему. Мышление с помощью понятия «модерность» позволяет нам обозначить момент исторического перехода от более раннего периода, который, возможно, заложил основы многих аспектов современной жизни, но тем не менее был совершенно иным. Нам необходимо понять изменчивость античного, средневекового и раннего нового времени и признать, что они не всегда предвосхищали последующие события, а представляли собой альтернативный исторический опыт. Как широкий и неизбежно обобщающий аналитический термин, «модерность» также может помочь нам объяснить модели исторических изменений, которые, как представляется, являются общими для многих стран. Изучение этих общих исторических процессов не обязательно должно сводить их к универсальному итогу. Вместо того, чтобы возвращаться к взгляду на модерность как на нечто, исходящее от Запада к остальным странам, необходимо выяснить не только схожие или общие черты, но и то, как они по-разному переживаются в разных местах и в разное время.