Дальняя гроза
Шрифт:
— Смотрите, горы! — неожиданно вклинился в Кешкино стрекотанье негромкий и удивленный голос Вадьки.
В той стороне, куда показывал Вадька и где, казалось, кромка городского парка поглощалась горизонтом, вздымая свои тяжелые снежные вершины, недвижимо застыли горы. Наверное, они были видны так отчетливо с самого утра, но Вадька как бы открыл их заново только сейчас.
Они на миг остановились на аллее и молча смотрели, как Эльбрус и Казбек горят розоватым манящим пламенем. Сколько раз прежде эти горы вставали перед ними, но сейчас у друзей было такое чувство, будто именно в этот час народились на свет и возвысились на горизонте новые вершины.
— Взойти бы и сесть на ту седловину, — мечтательно сказал Мишка, кивая на Эльбрус.
— Да, взойти, и обязательно вчетвером! — подхватил Кешка. — Вот как сейчас!
— Не в этом дело, — охладил его рассудительный Тим Тимыч. — Кто-то обязательно сойдет с дистанции.
— Отъявленный пессимист! — фыркнул Кешка.
— То, что одному под силу, другому — слабо, — все так же серьезно продолжал Тим Тимыч. — У меня друг — альпинист. У подножия все герои. А на маршруте — один устал и лапки кверху, второй шоколадку хочет, третий по маме соскучился. Глядишь, лезли наверх четверо, поднялся один. Так что, не в этом дело.
— Закоренелый мизантроп, — подвел черту под Тимкино высказывание Кешка. — Кстати, Тим Тимыч, на твою долю я выкуплю не десять, а лишь девять фоток. Насколько я информирован, ты за свои восемнадцать лет ни разу не влюблялся. Убей меня, не понимаю, как человек с обликом древнего римлянина может существовать без девочек.
— Я ненавижу женщин! — В свое запальчивое и гневное восклицание Тим Тимыч постарался вместить как можно больше искренности. — Все они — красивые и кикиморы — способны лишь предавать!
Вадька удивленно посмотрел на Тим Тимыча. Он никак не мог представить себе Асю в роли предательницы. Если бы не стыдно было перед окружающими, он каждый день начинал бы с того, что целовал Асю в ее смуглые, вспыхивающие пожаром щеки. Казалось, ничто в мире — ни мать, ни солнце, ни даже сам бог, если бы он существовал, — не могло быть для Вадьки столь же притягательным, необходимым, как Ася. Сила земного притяжения была ничто по сравнению с тем, как манила она его к себе — то загадочно, то реально.
— Но, позвольте, мистер мизантроп, — с великолепным прононсом заговорил Кешка, — ваш лозунг приведет к гибели человеческого рода. Кроме того, женщины — чудо природы. Стоит жить уже ради того, чтобы хоть на мгновение узнать обнаженную маху!
— Все они — красивые и кикиморы — способны лишь предавать, — Тим Тимыч упрямо твердил свое.
— И как ты можешь такое! — не вытерпел и Вадька. — А твоя мама — разве она не женщина?
— Не в этом дело. Это единственная женщина, которую я люблю. И точка! — почти свирепо отозвался Тим Тимыч.
— Боже мой, с каким человеком мы свели дружбу! — Кешка воздел свои бледно-голубые очи к небу. — Помоги, господи, образумить заблудшего отрока...
В колючих, как репейники, глазах Тим Тимыча раскалились злые угольки, он оттолкнул Кешку, пытавшегося облапить его, и почти выкрикнул, не сдерживая бешенства:
— Паяц несчастный! Целуйся со своей Дульсинеей, только не в классе за партой! Апулея начитались!
Вадька и Мишка притихли, панически ожидая взрыва, и были ошеломлены, услышав Кешкин хохот, раздавшийся поистине с гомерической силой. Кешка хохотал долго, с наслаждением. Казалось, этот хохот вот-вот достигнет гор, и эхо вернет его обратно, в тихий и немноголюдный сейчас парк. — Цицерон! Сократ! — восторженно восклицал Кешка в паузах между хохотом. — Марат! Робеспьер! А между тем, кретинище, ты даже не подозреваешь, как ты меня превознес! «В те дни, когда в садах Лицея я безмятежно расцветал, читал охотно Апулея, а Цицерона не читал...» — пропел Кешка. — Нет, надо же! Так возвеличить, так обласкать! Я по гроб жизни перед тобой в долгу, милейший ты наш Тим Тимыч!
— Рехнулся он, что ли? — подозрительно косясь на Кешку, спросил плетущийся в сторонке Тимка. — Паяц, сказано, паяц...
— Да, я паяц и тем горжусь! — уже серьезно воскликнул Кешка. — Горжусь тем, что живу на земле и радуюсь жизни. И тем горжусь, что люблю. И что целуюсь. Хочешь, я свою Анюту при всех расцелую вот здесь, в этом парке? Или на Кабардинской? Хочешь?
— Ну и целуйся, юбкострадатель! — презрительно набычился Тим Тимыч.
— А ты, Тим Тимыч, случаем, не больной? — озорно вскинулся на него Кешка, все еще надеясь перевести столь неожиданно вспыхнувшую ссору в мирное русло.
— Подлец ты, Колотилов! — словно выстрелил Тим Тимыч и, круто свернув в боковую аллею, стремительно зашагал прочь.
— Зря ты его так, — с жалостью в голосе сказал Мишка. — Ты же знаешь, он парень обидчивый.
— А мне с Казбека плевать на его обиду! — неожиданно взорвался Кешка. — Когда он меня каменьями, вы с Вадькой в рот воды набрали?
Они остановились и стали похожи сейчас на взъерошенных петухов. Кешка ждал, что друзья начнут оправдываться или попытаются нападать на него. В его возбужденном мозгу уже рождались веские и неотразимые доводы, но Валька вдруг сказал просто, мирно и обыденно:
— Ребята, а хорошо, что сфотографировались, да? По крайней мере, на фотке вчетвером будем. А то, глядишь, подеремся и каждый — своей дорогой.
Эти слова немного охладили Кешку, но он долго не мог утихнуть, оглядывался назад, надеясь увидеть возвращающегося с повинной Тимку, и, не обнаруживая его, вновь закипал:
— Из-за того, что его Катька в восьмом классе переметнулась к Гришке Воскобойникову, возненавидел весь прекрасный пол! А заодно и своих лучших друзей!
Гулять по парку им расхотелось. Мишка сказал, что ему позарез нужно выполнить поручение отца — купить ниток в магазине «Галантерея», а Вадька, как всегда, должен был отправляться в столовую получать комплексный обед. Родители Вадьки учительствовали в школе и домашние обязанности, связанные с питанием, возложили на него. Кешка, не скрывая обиды, холодно распрощался с друзьями. Вадька и Мишка пошли к выходу из парка, Кешка же наоборот, продолжил путь в ту сторону, где, уже укрываясь синеватой мглой, громоздились горы. Он будто намеревался совершить восхождение. Один, без своих друзей.
На другой день Вадька, не сговариваясь, встретился с Кешкой у уличного фотографа. Ефим Разгон, широко улыбаясь, вручил им четыре пакета фотографий.
— В каждом пакете по десять штук, — многозначительно заявил Разгон.
— Как вы угадали наши мысли? — изумился Кешка, выпялив на Разгона свои бледно-голубые глаза.
— Ефим Разгон не только фотограф, милый юноша, он еще и волшебник, — важно произнес тот. — И поимейте в виду, что за дополнительные двадцать восемь фотографий я с вас не беру ни копейки. Пусть это будет мой скромный дар будущим защитникам Родины. — Он вдруг посерьезнел и сказал со скорбью в голосе таким тоном, будто признавался им в чем-то самом сокровенном: — Если хотите знать, мои юные друзья, я тоже имею сына. И его тоже заберут в армию. Нет, простите, я неправильно выразил свою мысль. Скажите, разве это годится, когда говорят, что в армию забирают? Нет, в армию — я, как вы понимаете, говорю о нашей, Красной Армии — не забирают, в армию идут — с радостью, с гордо поднятой головой. Вот у вас, — он обратился к Кешке, — на вашей вельветовой курточке я вижу значок «Ворошиловского стрелка». Это очень почетный значок, я дико завидую, когда вижу его на груди таких же юношей, как вы. Мой сын, его зовут Яшенька, имеет значок ГТО второй степени, но он никак не может заработать «Ворошиловского стрелка», потому что левый глаз у него, как у горного орла, один-ноль, а правый, тот самый, которым надо целиться в мишень, а значит, и во врага, — всего ноль-шесть, вы думаете, это не обидно? Но он все равно тренируется в тире каждый божий день, и пусть у него по трижды нелюбимой химии хроническая двойка, он пойдет в армию со средним образованием и с гордо поднятой головой. И кто знает, может, там, на больших учениях, не хотелось, чтобы на настоящей войне, вы встретитесь с моим Яшенькой. Вы не будете жалеть, если заимеете такого верного друга, как мой сын.
Вадька и Кешка машинально слушали неторопливую, задумчивую речь Ефима Разгона, а сами всматривались в фотографию, будто никогда еще не видели себя такими, какими были изображены на этом листке фотобумаги.
Слева на скамье сидел Тим Тимыч. У него и впрямь было лицо древнего римлянина, короткая, ершистая прическа, взгляд человека, раз и навсегда определившего свою цель в жизни. Костюм у Тим Тимыча был, пожалуй, ничуть не хуже, чем у «лондонского денди» Мишки Синичкина. Левой рукой Тим Тимыч как бы полуобнял Вадьку, который с напряженной задумчивостью, даже угрюмостью, всматривался в объектив, словно пытался увидеть в нем свою судьбу. Несмотря на старания Ефима Разгона, Кешке не удалось отрешиться от беспечности, и лицо его было, как всегда, иронично-улыбчивым. С Вадькой у него было общее только одно — и тот и другой пялились в аппарат, и тот и другой сложили руки на груди. В аппарат смотрел и Мишка, но более застенчиво, пожалуй, даже добродушно.