Дамский преферанс
Шрифт:
Их объятья по вечерам нарушал папа, плюхаясь на диван между двумя своими «любимыми девушками», сгребал обеих в охапку, и счастье так наполняло комнату, что было трудно дышать. Потом Маша находила предлог и шла в свою комнату, чтобы оставить всё это густое счастье только им двоим, и, прикрывая дверь, преисполненная воздушной радостью, видела их лучащиеся лица.
В те вечера, когда папа бывал дома, они читали. Читала обычно Марина. Она была прекрасным, артистичным декламатором, разыгрывала голосом картины так, что все персонажи с их характерами, грустью и весельем, шалостями и гадостями представали образно и зримо, а папа с Машей то и дело бурно откликались на смены сюжетов и настроений, являя идеальный пример фанатичных читателей.
Когда книжный порыв Марины иссякал, инициатива переходила к папе и начинались длинные, не на один вечер растянутые рассказы о его дальних путешествиях, о его друзьях, об их компьютерных экспериментах, которые, по словам папы, приведут ещё к невероятным результатам. Иногда его повествования были с фантастическими сюжетами о борьбе добра и зла, где, как ни странно, добро побеждало далеко не всегда.
Это обстоятельство очень огорчало Машу, которая вступала с папой в острую дискуссию, а Марина выступала арбитром. Папина печальная участь была заранее решена, но он пытался отступить с честью, очистив своей шляпой поле для Машиной победы.
Годы шли, Маша подрастала, семейная любовь и дружба проросли глубокими корнями. И тут неожиданно папа умер. Как-то обыденно, не тревожно, без угроз и симптомов. Просто прилёг вечером отдохнуть на диване с газетой и больше уже не проснулся. «Лёгкая смерть, – прокомментировала соседка тётя Зина, – о такой только и мечтать. В силе, не хворал, не стонал. Раз и всё!». Может быть и так. Только кто же мечтает о смерти в пятьдесят лет?
Маша плакала по папе безутешно и почти не спала все три дня до похорон, мысленно ласкала его похолодевшие щёки, а когда приходил короткий, просто на миг, сон, в забытьи он представал перед нею живым. Вернее, он, совсем на себя не похожий, больной и измученный, поднимался из гроба и успокаивал Машу, убеждая, что это шутка, что он не умер и всё у них хорошо.
Марина словно окаменела. Она не плакала, не заламывала рук, не билась в отчаянии об осиротевшую подушку. Была строга и сдержанна, а когда уже поднесли крышку, чтобы закрывать гроб, наклонилась к мужу и, целуя его холодный лоб, прошептала отчётливо: «Дождись нас, путник, у врат покоя, на том большом камне. Помнишь? На том… дождись. Не уходи далеко. Жизнь конечна…Мы придём к тебе, рано или поздно. Дождись нас».
Даже если бы кто-то слышал этот шёпот, он показался бы ему бредом убитой горем вдовы, но Маша услышала и поняла. Это было из их с Мариной тайной книги. Значит, Марина разделила их тайну на троих? В другой ситуации она сочла бы это предательством, а тут простила. Пожалуй, даже с облегчением. Секрет был не от папы. Он был троих. Простила и забыла. Она быстро забывала любые обиды. Вот только обида на папин «уход без предупреждения» застряла в глубине её существа навсегда.
Оставшись без папы, они ещё теснее прижались друг к другу – не расцепить. Мало-помалу утекало время, обе немного успокоились и смеялись уже почти как прежде, и книгу продолжали писать, обнявшись и вздыхая на наиболее острых поворотах. В общем как-то примирились с жизнью.
И вдруг произошло нежданное. Воскресным утром в дверь позвонили. Маша открыла, не спрашивая, думая что это, как обычно, тётя Зина с традиционными воскресными пирогами, но на пороге стояла незнакомая женщина с уставшим, поблекшим лицом. Маша почти сразу не то чтобы узнала или вспомнила, скорее догадалась интуитивно – мать.
За столом сидели втроём почти молча, ощущая всеобщую неловкость, которая усугублялась неуместными и неестественными восклицаниями нежданной гостьи, пунктиром прерывающими молчание, по поводу того, как выросла и возмужала её дочурка. («Ещё бы не возмужать за шестнадцать лет!» – внутренне злорадствовала Маша). Или о том, какая она красавица. («Ну, а как же не красавица, вся в мать мастью пошла!»).
– А я ведь к тебе, дочурка, насовсем вернулась, – с места в карьер выпалила мать и закашлялась, отхлебнув чая, – Я как узнала, что Алёша умер, так и решила – вернусь. Примешь?
Маша опешила и испугалась, увидев как смертельно побледнела Марина. Помолчала, обдумывая, и жёстко отрезала:
– Оставь нас, уйди! Ненавижу тебя!
– Маша, Машенька, – спохватилась Марина, – что ты такое говоришь, успокойся! – Прижала её к себе крепко, а потом, обернувшись, торопливо сказала: – Оставьте нас ненадолго, Екатерина Ивановна, в другой комнате подождите, я вас позову.
Посидели молча. Марина гладила Машину руку, волосы, приговаривая, чтобы она успокоилась, подумала, всё взвесила, не отказывала «заблудшей овце», испившей из чаши страдания.
– Ты уже взрослая, тебе решать. Она всё-таки твоя мама, а я тебе кто? Тётя чужая, – с нескрываемой болью говорила Марина. – И квартира эта её. Мы ведь с Алёшей за четырнадцать лет отношений так и не оформили официально. Всё собирались, собирались, да попустились как-то… Да и важно ли это теперь?
– Так, – прервала её Маша, как всегда чётко всё расставляя по местам, – она мне мать по крови, гнать не стану. Видно, так её припекло, что дальше некуда, вот и потянулась в родные края. Ты же видела это жалкое зрелище. А ты, Марина, мне мама, запомни это – мама! Никогда больше глупостей не говори. Не оформили отношений! Что мне твой штамп в паспорте? Ты мне и с ним, и без него – мама! Ты что, удумала круглой сиротой меня оставить?
Марина поплакала, крепко прижав к себе Машу, потом смыла под кухонным краном размазанную тушь, попила водичку из поданного Машей стакана и несмело предложила:
– Так, может, пусть тогда она с нами живёт? Квартира большая. Можно кабинет папин ей под спальню переоборудовать, всё равно теперь пустует, – засуетилась Марина.
– Ничего мы переоборудовать не будем! Чего ты разволновалась из-за неё так? На себя не похожа. Успокойся! Жить она будет у сестры своей, у тётки Насти. Захочет – не захочет, её дело, она ей тоже родная. Я мать гнать не стану, пусть приходит, но и в нашем доме ей места нет, – твёрдо отрезала Маша.
– Не примет её сестра, – удручённо вздохнула Марина, – она ведь тогда с Настиным мужем сбежала, окрутила парня в разгар медового месяца. И сбежала с ним. Не примет, – совершенно успокоившись и уже рассуждая здраво, без панических нот за «свою девочку», сказала Марина. – Может, нам всё же лучше оставить принципы – пусть у нас живёт. Прости ты её. Не умирать же ей под забором при родной дочери.
Маша смягчилась быстро, видимо, слишком зримой представилась в её художественном воображении картина умирающей матери под каким-то безвестным забором. Простить не простила, но зажили они вместе на удивление дружно: повзрослевшая девочка Маша с мамой Мариной и матерью Екатериной Ивановной, хотя сторонним наблюдателям было ясно: жизнь такую «душой в душу» не назовёшь. Да оно и понятно.
Через год мать, отдохнувшая от своих скитаний и похорошевшая, съехала от них к новому приятелю – овдовевшему начальнику автобазы, куда её устроила Марина диспетчером. Наведываться стала редко, а вскоре и вообще исчезла, как и не было, разве что изредка встретятся они с Машей на улице, два слова в обмен на улыбку – и разошлись.
Да и они с Мариной как-то с её переездом расслабились, повеселели и стали продумывать, куда бы им махнуть в первые Машкины университетские каникулы. А ещё через год, когда Маша уже закончила второй курс университета, Марина, долго до этого колебавшаяся и сомневавшаяся, уступая Машиному железному натиску, улетела в Париж к неожиданно объявившемуся в «Одноклассниках» другу юности. Звонила по два-три раза на день, звала к себе, тревожилась, слала деньги, и, наконец, нашёлся компромисс: встречаться в каникулы, как и прежде, в путешествиях по необъятным и диковинным земным просторам.