Даниэль Деронда
Шрифт:
– А мой отец тоже жив?
Ответ последовал немедленно:
– Нет.
В буре чувств, вызванной коротким словом, невозможно было отличить радость от боли.
Между тем сэр Хьюго также увидел прошлое в новом свете. После долгого молчания, во время которого Деронда чувствовал себя человеком, чья вера рухнула прежде, чем он принял другую религию, баронет проговорил, словно исповедуясь:
– Возможно, Дэн, я был не прав, сделав то, что сделал. Возможно, мне слишком нравилось обладать тобой единолично. Но если ты испытывал страдания, от которых я мог бы тебя избавить, то прошу прощения.
– Прощение давно с вами, сэр, – ответил Деронда. – Главное страдание всегда касалось другого человека, которого я никогда не знал, но теперь должен узнать. Оно не мешало мне испытывать к вам искреннюю привязанность, наполнявшую всю мою жизнь, сколько себя помню.
В едином порыве мужчины сомкнули ладони в долгом, горячем рукопожатии.
Часть седьмая. Мать и сын
Глава I
Вот то письмо, которое сэр Хьюго передал Деронде:
«Моему сыну, Даниэлю Деронде.
Наш с тобой добрый друг, сэр Хьюго Мэллинджер, уже сказал тебе, что я мечтаю о встрече. Здоровье мое слабеет, а потому я хочу успеть сказать тебе то, о чем так долго молчала. Пусть ничто не помешает тебе оказаться в Генуе, в отеле «Альберго дель Италия», к четырнадцатому числу этого месяца. Дождись меня там. Пока точно не знаю, когда я смогу приехать туда из Специи. Это зависит от ряда причин. Дождись меня, княгиню Хальм-Эберштейн. Привези с собой кольцо, которое подарил тебе сэр Хьюго. Я хочу снова его увидеть.
Сдержанное, сухое письмо не подсказало Деронде, что его ждет. Однако он не мог поступить иначе, кроме как принять сдержанность сэра Хьюго, словно не желавшего предвосхитить откровения матери. Больше того: выяснив, что все догадки насчет отцовства оказались ошибочными, Деронда опасался строить новые предположения, а решил мужественно принять правду, какой бы сложной она ни оказалась.
В подобном настроении он не хотел никому объяснять причину своего отъезда, особенно Мордекаю, на которого открытие тайны подействовало бы столь же драматично, как на самого Даниэля, хотя и несколько иначе. Если бы Деронда заявил: «Я еду, чтобы узнать правду о своем рождении», – Мордекай воспылал бы надеждой, способной причинить ему опасное волнение. Чтобы исключить предположения, Деронда объяснил поездку желанием сэра Хьюго и постарался говорить как можно равнодушнее, сообщив лишь, что не знает, когда вернется. Возможно, совсем скоро.
– Я попрошу, чтобы со мной побыл маленький Джейкоб, – печально проговорил Мордекай, пытаясь найти утешение.
– А я съезжу к Коэнам и договорюсь, чтобы мальчика отпустили к нам, – предложила Майра.
– Старуха ни в чем вам не откажет, – заверил ее Деронда и добавил, улыбнувшись Мордекаю: – Я рад, что вы ошиблись так же, как и я. Помните, как вы решили, что старшей миссис Коэн будет слишком тяжело видеть Майру?
– Я недооценил ее сердце, – согласился Мордекай. – Оказалось, что она способна радоваться цветению чужого сада, когда ее собственный засох.
– О, Коэны добрые, хорошие люди. Мне кажется, что все мы очень близки, – с улыбкой заметила Майра.
– А что бы вы почувствовали, если бы вашим братом оказался тот Эзра? – лукаво поинтересовался Деронда, слегка удивленный, что девушка так быстро и легко привязалась к людям, поначалу вызвавшим у него столько сомнений.
Майра посмотрела на него с легким удивлением, на миг задумалась и ответила:
– Мистер Коэн вовсе не плохой человек. Думаю, он бы никогда и никого не бросил.
Едва произнеся эти слова, она густо покраснела и, робко взглянув на Мордекая, тут же отвернулась. Майра вспомнила об отце: эта тема оставалась больной. Мысль, что он может их разыскать, часто ее мучила, превращая залитую солнцем улицу в темный лес, где из-за каждого куста выглядывало воображаемое привидение.
Деронда догадался, в чем заключалась невольная аллюзия, и понял причину смущения. Разве мог он не разделять чувств, которые сейчас стали ему ближе, чем прежде? Слова из письма матери подразумевали, что их встреча не будет утешительной. Наверное, именно поэтому письмо, приблизившее мать как живую реальность, одновременно отдалило ее от сыновней любви. Нежная тоска по той, чья жизнь могла нуждаться в его помощи и заботе; образ лишенной почтения и сострадания матери давно таился в его наблюдении за женщинами, рядом с которыми Даниэлю доводилось оказаться. Однако сейчас выяснилось, что образ матери мог соответствовать правде ничуть не больше, чем прежнее представление о сэре Хьюго. Удивительно, но, читая холодные строки матери, он неожиданно стал чувствовать к ней полное равнодушие. Туманная фигура с загадочной речью оттеснила образ, который, несмотря на неопределенность, постепенно стал для Деронды объектом нежности и тоски. Так что, когда он отправился в Геную, его мысли стремились не столько к матери, сколько к Мордекаю и Майре.
– Да благословит тебя Бог, Дэн! – сказал на прощание сэр Хьюго. – Какие бы перемены ни ожидали тебя, я все равно останусь твоим старым любящим другом. Я не смог бы любить тебя больше, даже если бы ты был моим сыном. Вот только с большей радостью я думал бы о тебе как о будущем хозяине Аббатства, а не как о прекрасном племяннике. Тогда бы ты понял, что необходимо заняться политикой. Однако ничего не поделаешь: жизнь идет так, как идет.
Когда Деронда приехал в Геную, в отель «Альберго дель Италия», княгини Хальм-Эберштейн там не оказалось, однако на следующий день пришло письмо, сообщившее, что она может появиться в ближайшие дни, а может задержаться на две недели или больше. Обстоятельства не позволяли определить время точнее, а потому она просила проявить терпение и подождать.
Оставшись в беспокойной неизвестности, Деронда стал отыскивать для себя такое занятие, которое успокоило бы его волнение. Он уже бывал в этом великолепном городе, но лишь проездом, а потому вознамерился многое узнать за пределами предписанного туристического маршрута: неторопливо, внимательно прогуляться по улицам, пройтись по набережной, познакомиться с окрестностями, нанять лодку и полюбоваться великолепным видом на гавань. Однако, о чем бы он ни думал, не исключая предстоящей встречи с матерью, все его мысли вращались вокруг Мордекая и Майры. Покачиваясь в лодке на волнах и созерцая величественную гавань, Деронда думал о многочисленных испанских евреях, несколько веков назад изгнанных из своих домов. Вот переполненные корабли пристали к генуэзскому причалу, и набережную заполнили голодные, больные, страждущие люди: умирающие матери; умирающие у материнской груди дети; отцы и сыновья, теряющие силы на глазах друг у друга, под палящими лучами полуденного солнца. Туманные размышления о собственном происхождении переплелись с воспоминаниями об исторических фактах, благодаря Майре получивших новый интерес, а теперь, после знакомства с Мордекаем, ставших особенно значительными. Если бы мог, Деронда с радостью прогнал бы подобные мысли. До сих пор он так и не признался даже самому себе, что мечтает, чтобы надежды Мордекая исполнились, но постоянно повторял, что в данном вопросе выбора нет, а любое желание нелепо. Больше того, в вопросе происхождения желать одного исхода предпочтительно перед другим было своего рода подлым отречением от родства. Единственное, что ему оставалось, это принять свершившийся факт, а теперь, после ошибки в отношении сэра Хьюго, на сколько-нибудь серьезные предположения, кто были его родители, он не осмеливался. Покров тайны лишал надежности любое умозаключение, и даже само его имя могло оказаться ненастоящим. Что, если Мордекай ошибался? Что если он, так называемый Даниэль Деронда, по воле рождения находился в стороне от курса, обозначенного мудрецом в пылу возвышенной надежды? Он не осмеливался произнести: «Я желаю», – но в то же время не мог не чувствовать, к чему стремится душа.
Помимо этих причиняющих беспокойство мыслей, которым Даниэль старался сопротивляться настолько, насколько это возможно для человека, переживающего неопределенность ожидания, постоянно присутствовала тревога, которую он не пытался подавить, а, напротив, переживал с печалью. Тревога эта относилась к Гвендолин, надежды которой он не смог оправдать. В удивительном богатстве нашей внутренней природы присутствует чувство, непохожее на ту исключительно страстную любовь, которой наделены некоторые мужчины и женщины (ни в коем случае не все). И все же это не дружба и не благосклонное внимание, будь то восхищенное или сочувственное. Мужчина – ибо в данном случае речь идет о мужчине – определяет для себя подобное чувство к женщине словами: «Я любил бы ее, если бы…» За этим «если бы» скрывается или ранее пробудившаяся привязанность к другой, или некоторые обстоятельства, воздвигшие препятствие на пути готовых выйти из-под контроля чувств. В случае Деронды это «если бы» относилось и к тому и к другому, и все же он постоянно ощущал, что их отношения с Гвендолин носили опасный характер не только для нее, но и для него. Он боялся вспышки импульсивного чувства – боялся, что мгновенный порыв заменит избранное сердцем вечное блаженство.
Проходили дни. В воздухе Италии витало ощущение войны между Пруссией и Австрией, а время поспешно маршировало навстречу судьбоносной битве возле городка Садова. В Генуе становилось все жарче, вдали от центра дороги покрывались толстым слоем белой пыли, расставленные возле домов олеандры в кадках все больше напоминали утомленных туристов. Город спасали лишь прохладные вечера: они выманивали из домов тех, кого зной загнал в убежища, и наполняли улицы веселой жизнью до тех пор, пока яркие краски не таяли в потоке лунного света. С заходом луны все вокруг погружалось в ночной мрак и тишину. Внизу, в черноте моря, горели огни огромного генуэзского порта, а в черноте неба сияли звезды. Замкнутый, в состоянии напряженного ожидания, Деронда наблюдал за сменой дней и ночей, как мог бы наблюдать за удивительными часами, где торжественный бой сопровождался приближением и отступлением причудливой процессии старинных фигур. В то же время уши его ждали другого сигнала, также не лишенного торжественности: он начал уставать от впечатлений и обнаружил, что воспринимает все происходящее с равнодушием узника, ожидающего освобождения. В письмах Мордекаю и Гансу он избегал рассказов о себе, однако уже приближался к тому состоянию, когда все темы становятся личными.