ЖАНРЫ

Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:

Это о слете пионеров. Не говоря уж о том, что в пионерском отряде мальчики и девочки работают вместе, Даниил Хармс в слете видит лишь барабанный бой.

Все-таки даже к таким недоброжелательным людям, как Серебрянников, приходится порой испытывать благодарность. Ведь перед нами – чуть ли не единственное свидетельство, что поэзия Хармса уже на рубеже 1920–1930-х годов распространялась, как сказали бы позднее, в самиздате.

Дальше речь идет о Заболоцком, меньше других обэриутов связанном с детской редакцией Госиздата и печатавшемся там по большей части под псевдонимом:

Заболоцкий – этот кулацкий поэт, получивший достаточный отпор марксистско-ленинской критики, решил спрятаться за фамилией Яков Миллер, оставаясь прежним Заболоцким. Он пишет революционные стихи типа:

Солнышко, солнышко, золотые зайчики! Вы с востока прибыли, с востока принеслись! Дружно ли китайцы там бороться начали, Крепко ли индусы драться поднялись?

Стихи и впрямь, мягко говоря, далеко не блестящие. Но интересны два факта. Во-первых, публичное раскрытие псевдонима. Во-вторых, выражение “кулацкий поэт”. В 1933–1934 годах, после публикации “Торжества земледелия”, такая формулировка по отношению к Заболоцкому станет почти общепринятой. Но называть так автора насквозь урбанистических “Столбцов” было бы странно. Критики успели окрестить его и “мелкобуржуазным индивидуалистом”, и “реакционером”, и даже “сыпнотифозным” – но термин “кулацкий” был, кажется, внове. На эту странность стоит обратить внимание, потому что она получит продолжение.

Дальше – Введенский, который, “одевшись в тогу “литфронта”, пишет стихи на любую тему. У него восьмилетние немецкие ребята разгоняют буржуев и чуть ли сами не делают революцию…”

Имелось в виду стихотворение “Письмо Густава Мейера”, где были такие строки:

Потом мы пошли в большой зеленый сад, Где много сытых капиталистов, Увидев плакаты “Долой фашистов”, От страха дрожа, бежали от нас. Значит, поднялся рабочий класс. Последний день вы живете на свете, Мы победим, пролетарские дети.

Эти стихи так рассмешили редакцию “Смены”, что на той же странице, что и статья Серебрянникова, была помещена карикатура, высмеивающая нелепый сюжет.

Серебрянников выбрал умную тактику. “Разоблаченным литературным хулиганам” он ставил в вину не талантливые, но безыдейные стихи, а тексты на политические, революционные темы, обвиняя их авторов (причем в случае Введенского и Заболоцкого – совершенно справедливо) в халтуре. У человека, ничего не знавшего про обэриутов, прочитавшего только статью в “Смене”, они не вызвали бы ни малейшего сочувствия.

Дальше – еще интереснее.

В детской литературе окопалась и сама школа формалистов, ответвлением которой являются “обереуты”. Знакомые фамилии Шкловского, Бухштаба, Каверина, Гуковского, Гинзбурга (так! – В. Ш.), Рахтанова и еще десятка им подобных…

Однако лучшие из “попутчиков”, продолжает Серебрянников, встали на путь перестройки – “пусть неравномерно и с частыми срывами…” Кроме братьев Маршаков, в их числе поминаются Пантелеев, Белых, Богданович и… Дойвбер Левин. Почему-то в его случае обэриутское прошлое забыто или прощено.

Наконец, в № 2–3 лапповской газеты “Наступление” была напечатана статья Ольги Берггольц “Книга, которую не разоблачили”. Речь шла все о том же “литературно-критическом” сборнике, который не давал юной Ольге покоя. С истинно комсомольским задором она полемизирует с литературоведами-формалистами. Гинзбург говорит про возрастные особенности психики 12-летнего ребенка. Что же может быть общего, возмущается Берггольц, в психике “нашего 12-летнего пионера и какого-нибудь 12-летнего будущего фашиста”? Бухштаб утверждает, что словесная игра “воздействует на ребенка помимо сознания и гораздо лучше организует его мировоззрение, чем прямая дидактика”. Отповедь Берггольц: “До организации мировоззрения помимо сознания мог додуматься только оголтелый реакционер!”

Про обэриутов сказано следующее:

Основное в Хармсе и Введенском – это доведенная до абсурда, оторванная от всякой жизненной практики тематика, уводящая ребенка от действительности, усыпляющая классовое сознание ребенка. Совершенно ясно, что в наших условиях обостренной классовой борьбы – это классово враждебная, контрреволюционная пропаганда.

Берггольц рекомендовала изъять сборник из магазинов и библиотек. В отношении Хармса и Введенского ее формулировки были чреваты еще более серьезными последствиями.

Берггольц в те годы и сама баловалась детской литературой – писала незамысловатые и, надо сказать, совершенно “безыдейные” рассказики про свою маленькую дочку. Их печатали в “Чиже”. Пять лет спустя дочка Берггольц умерла – восьми лет от роду; вторая ее дочка тоже погибла маленькой, а третьего ребенка, нерожденного, она потеряла под пыткой в НКВД в 1938 году. Первый ее муж, Борис Корнилов, погиб в дни Большого Террора, второй – в блокаду, стихам о которой обязана была Берггольц своей официальной (и не только официальной) славой. Судьба страшная, и ее вполне достаточно, чтобы простить Берггольц ее юную дурость. Тем более что статья ее, возможно, писалась, когда Хармс и Введенский еще находились на свободе. Но к моменту ее публикации оба они уже два месяца содержались в ДПЗ на Шпалерной.

4

Хармса арестовали 10 декабря вместе с Калашниковым на квартире последнего. В собственной квартире Ювачевых на Надеждинской был тем временем учинен обыск. В качестве понятых привлекли Ювачева-отца и дворничиху Дружину, за которую по неграмотности расписался Грицын. Изъяты были “рукописи, разная переписка и 10 мистико-оккультных книг”. Комнату Хармса запечатали, но вновь распечатали 25 декабря, чтобы извлечь оттуда еще один ящик с рукописями. В тот же день явились за Туфановым, Вороничем и молодым, позднее знаменитым (скорее мемуарно-эстрадными номерами, чем научными изысканиями) литературоведом Ираклием Андрониковым, с марта 1931 года работавшим секретарем редакции “Ежа” и “Чижа”. Введенский утром уехал в Новый Афон. Молодая жена, Анечка Ивантер, видела, как на перроне за ее мужем следит какой-то странный человек. В Любани Александра Ивановича арестовали и сняли с поезда. Четыре дня спустя к своим товарищам присоединился Бахтерев.

Итого арестовано было семь человек.

Хармс был допрошен первым, 11 декабря. Всего же его вызывали на допросы пять раз. Последний раз – 13 января. Допросы вели два следователя – Лазарь Коган и Алексей Бузников. Официально следствие вел второй, “Коган ему как бы ассистировал”. В действительности полковник Лазарь Вениаминович Коган, начальник секретно-политического отдела ленинградского ОГПУ, был начальником Бузникова и скорее контролировал его работу. Есть свидетельства, что в 1928–1929 годах Коган участвовал в ведении “дела Русакова” и Хармс уже тогда с ним познакомился.

В течение всего процесса Бузников играл роль “злого” следователя, а Коган – “доброго”. На Бахтерева Бузников кричал, называл его “говно-мальчишкой” (будучи старше его всего на два года), а Коган учтиво беседовал с ним, предлагал чай или кофе. Может быть, в работе участвовали и другие чекисты. График В.А. Власов рассказывал В. Глоцеру о каком-то “Сашке”, следователе-весельчаке, которого Хармс во время допросов впечатлил своей оригинальностью и своим остроумием. (А.А. Кобринский предполагает, что это либо Коган, либо Александр Робертович Стромим, тоже следователь ленинградского ОГПУ, который, впрочем, официально в деле Хармса и его друзей не фигурирует и ни в каких других мемуарах не упоминается.)

Поделиться с друзьями: