ЖАНРЫ

Данте Алигьери и русская литература
Шрифт:

В эту пору, как и в период работы над поэмой, Кюхельбекер находил в себе силы противостоять обрушившимся на него несчастьям. «Вообще, я мало переменился, – сообщал он из Динабургской крепости Пушкину, – те же причуды, те же странности и чуть ли не тот же образ мыслей, что в Лицее!» [103] . В сравнении с Данте и другими «судьбой испытанными поэтами» обнажалось не только инфернальное содержание его судьбы, но и героическое самостояние личности. В связи с этим важно обратить внимание на стихи поэмы, где, Кюхельбекер уподобляет себя Сизифу, который

103

Переписка А. С. Пушкина, Т.2. С. 242.

Не победит <…> судьбы всевластной;Верх близок – ялся за него рукой —Вдруг камень вниз из-под руки рокочет,Сизиф глядит изнеможенный вслед,Паденью бездна вторит, ад хохочет;Но он, – он выше и трудов, и бед:Нет, он покинуть подвига не хочет [104] .

При таком самостоянии «путь бед» становился вместе с тем путем нравственных обретений, и поэт мог сказать о себе:

Изыду из купели возрожденья,Оставлю скорбь и грех на самом днеИ в слух веков воздвигну песнопенья [105] .

104

Кюхельбекер В. К. Избр. произв. Т. I. С. 420.

105

Там же. С. 421.

В этих стихах нельзя не расслышать мотива, характерного для «Божественной Комедии» и связанного с общей идеей странствий ее героя. Ведь поэма Данте, что не раз отмечалось исследователями, огромная метафора: ад не только место, но и состояние, состояние душевных мук. Они и вырвали из уст Кюхельбекера отчаянное восклицание:

Мой боже, я ничтожный человек… [106]

Одной из причин нравственных терзаний поэта были, вероятно, его показания против И. И. Пущина, который 14 декабря 1825 г. якобы «побуждал» Кюхельбекера стрелять в великого князя Михаила Павловича. В апреле 1832 г. поэт предпринял неудачную попытку снять с товарища по несчастью это незаслуженное обвинение [107] . Что же касается Данте, то о нем уместно вспомнить проницательное замечание французского филолога К. Фориеля: изгнание было для Данте адом, поэзия – чистилищем [108] . Для Кюхельбекера адом была крепость, а очищением, своего рода катарсисом, поэма:

106

Там же, С… 361.

107

См. об этом: Там же. С.653.

108

См.: Тургенев А. И. Указ соч. С.135.

Я пел – и мир в мою вливался грудь…Меня тягчили, как свинец, печали:За миг не мог под ними я вздохнуть;Вдруг окрылялися, вдруг отлетали —И что же? – светлым мне мой зрелся путь! [109]

А в небесном раю, где поэт мыслит себя после земных страданий, его встречают «Дант и Байрон, чада грозной славы… Софокл, Вергилий, Еврипид, Расин». Свой «бестелесный» шаг направляет к нему и тень Тассо:

«Кто ты?» – речет с улыбкою небесной.Уведает и кроткою рукойВведет, введет меня в их круг священный [110] .

109

Кюхельбекер В. К. Избр. произв. Т. I. С. 360.

110

Там же, с. 383.

Эти мечтания побуждают вспомнить IV песнь «Ада», где в Лимбе к Данте и Вергилию направляются

Гомер, превысший из певцов всех стран;Второй – Гораций, бичевавший нравы;Овидий – третий, и за ним – Лукан.

Они приветствуют Алигьери и приобщают его к «славнейшей” из школ», к своему собору.

Таким образом, Данте оказался вдохновителем Кюхельбекера еще и потому, что «Божественная Комедия» предвосхитила стремление романтиков к предельному самовыражению, ее главным мотивом стала судьба самого поэта, не случайно первые два столетия поэма называлась «Li Dante» [111] . «Дантеида» с авторской нацеленностью на глубоко личностное содержание не могла не возбуждать сознание русских и западноевропейских романтиков. Интерес к трагической судьбе Данте, в которой Кюхельбекер видел сходство со своей участью, должен был совпасть и совпал с романтическим пристрастием русского поэта к «Божественной Комедии». Видимо ей обязан «Давид» и сложной взаимосвязью антично-мифологических, библейско- христианских и реально-исторических элементов. От Сизифа и царя Саула до Грибоедова и Шихматова, от античных поверий до символики христианских добродетелей: Любви, Надежды, Веры – таков диапазон реалий поэмы Кюхельбекера. Как и в «Комедии», они служат стремлению автора «Возвыситься над повседневной былью» (Ад, 11-110).

111

Дж. Скартаццини. Указ соч. С. 134.

Что наш восторг, что наше вдохновенье,Когда не озарит их горний свет? [112]

задается вопросом русский поэт. Данте отзывается в его поэме и колоритом некоторых инфернальных эпизодов повествовательного сюжета:

Воспрянул – и пучина воскипела:О дно упершись, подняли челоВсе узники плачевного предела;Страшилище к исходу потекло, —От стоп его геенна зазвенела,Вослед завыло адово жерло [113] .

112

Кюхельбекер В. К. Избр. произв. Т. I. С. 435.

113

Там же. С. 398.

Наиболее отчетливо эта картина ассоциируется с пятым рвом Злых Щелей. Здесь бесы вонзают в грешника зубы, как только он высунется из кипящей смолы:

Так повара следят, чтоб их служкиТопили мясо вилками в котлеИ не давали плавать по верхушке [Ад, XXI, 55–57].

Другая аналогия обнаруживается между схваткой Хуса с Мельхиусом (кн. «Воцарения») и сценой мести Уголино архиепископу Руджери; «дикие краски Данта» несомненно сказались на изображении крайнего ожесточения, которым охвачены герои «Давида»:

Хус в судоргах последнего мученияСкрежещет и десницу свободилИ, уж почти лишенный ощущенья,Герою в сердце жадный нож вонзил,Персты героя сжались древенея,Он, умирая, Хуса задушил [114] .

Как и других романтиков, Кюхельбекера не могла не заворожить поэтическая дерзость Данте, его способность к необыкновенному по художественной силе гротеску. Романтики считали, что гротеск чужд классическому искусству, и, наоборот, полагали его элементом, специфичным для современной поэзии, в корне меняющем все ее существо. В. Гюго, чей авторитет Кюхельбекер ценил весьма высоко, был убежден, что именно «плодотворное соединение образа гротескного и образа возвышенного породило современный гений, такой сложный, такой разнообразный в своих формах, неисчерпаемый в своих творениях и тем самым прямо противоположный единообразной простоте античного гения» [115] . Гюго полагал, что «гротеск, как противоположность возвышенному, как средство контраста является<…> богатейшим источником, который природа открывает искусству…» «Разве Франческа ди Римини и Беатриче были бы столь обаятельны, – спрашивал он, – если бы поэт не запер нас в Голодную башню и не заставил бы нас разделить отвратительную трапезу Уголино? У Данте не было бы столько прелести, если бы у него не было столько силы» [116] .

114

Кюхельбекер В. К. Избр. произв. Т. I. С. 399.

115

Гюго В. Предисловие к «Кромвелю». – Избр. произв.: В 2 т. Т. 2. М.; Л.: ГИХЛ, 1958. С. 485. На русском языке «Предисловие» было опубликовано в «Московском телеграфе» за 1832 г. под названием «О поэзии древних и новых народов». Кюхельбекер ознакомился с этим манифестом французского романтизма лишь в 1834 г.

116

Там же. С. 488.

Мнение Гюго о гротеске представлялось сомнительным современнику Кюхельбекера Н. И. Надеждину. Критик не считал гротеск специфическим средством романтического изображения жизни. Он не признавал за «музой новых времен» якобы исключительно ей принадлежащую способность чувствовать и ощущать, что «отвратительное стоит наряду с прекрасным, безобразное возле прелестного, смешное на обратной стороне высокого, добро существует вместе со злом, тень со светом» [117] . В своей диссертации «О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической» (1830) Надеждин писал: «Что же хочет Гюго доказать нам? На каком основании он утверждает, что тип смешного (grotesque) не был известен классической поэзии? Ужели можно отказать художникам древнего мира в искусстве соединять свет с тенью» [118] .

117

Надеждин Н. И. Литературная критика. Эстетика. М.: Худож. лит., 1972. С. 179.

118

Там же.

В рассуждениях Гюго о гротеске Надеждин увидел упрощенное толкование различий между классической и романтической поэзией, или легкомысленное решение «рассечь Гордиев узел одним ударом», но не столь ревностно, как Гюго, он искал «верный и точный признак, отличающий один поэтический мир от другого» [119] . Автор диссертации был уверен, что все существующие мнения о романтической поэзии совершенно недостаточны, ибо учитывают «лишь внешний образ действования, не обращая между тем внимания на внутреннее ее направление» [120] . Его собственная концепция сводилась к следующему: различия между классической и романтической поэзией обусловлены различным характером античной и средневековой эпох [121] .

119

Там же.

120

Там же. С.180.

121

Средневековую эпоху Надеждин заключил в границы XI–XVI вв. – См.: Указ соч. С. 182–185.

Для первой, младенческой эпохи, писал Надеждин, характерно средобежное стремление человеческого духа – вне себя, поэтому высочайшим первообразом классической поэзии становится видимый мир; таким образом, искусство суть подражание окружающей природе. В средневековую эпоху возмужавший человеческий дух обращает взор на самого себя, и субъективность становится главным признаком искусства. Истинное содержание средневековой, то есть романтической поэзии – «духовность идеальных ощущений», отсюда и ее частные отличительные свойства: она более человечна, чем классическая поэзия; в отношении к организации – более фантастическая, в отношении к выражению – более живописная, в отношении к внешнему строению – более музыкальная [122] .

122

Там же, С. 191–201.

Поделиться с друзьями: