Чтение онлайн

ЖАНРЫ

De Profundis (Тюремная исповедь)
Шрифт:

Да, место Христа — среди поэтов. Все его понимание Человечности порождено именно воображением и только через воображение может быть осуществлено. Человек был для него тем, чем Бог — для пантеиста. Он был первым, кто признал единство и равенство рассеянных племен. До него были боги и люди, и, почувствовав, через чудо сострадания, что в нем воплотилось и то и другое начало, он стал именовать себя то сыном Божьим, то сыном Человеческим, смотря по тому, кем он себя ощущал. Он больше, чем кто-либо за всю историю человечества, пробуждает в нас то ощущение чуда, к которому всегда взывает Романтизм. До сих пор мне кажется почти непостижимой мысль, что молодой поселянин из Галилеи смог вообразить, что снесет на своих плечах бремя всего мира: все, что уже свершилось, и все прошедшие страдания, все, чему предстоит свершиться, и все страдания будущего: преступления Нерона, Чезаре Борджиа, Александра VI и того, кто был римским императором и Жрецом Солнца, все муки тех, кому имя Легион и кто имеет жилище во гробах, [75] порабощенных народов, фабричных детей, воров, заключенных, парий, — тех, кто немотствует в угнетении и чье молчание внятно лишь Богу; и не только смог вообразить, но и сумел осуществить на деле, так что до наших дней всякий, кто соприкасается с Его личностью, — пусть не склоняясь перед Его алтарем и не преклоняя колен перед Его служителями, — вдруг чувствует, что ему отпускаются его грехи во всем их безобразии, и красота Его страдания раскрывается перед ним. Я говорил о Нем, что Он стоит в одном ряду с поэтами. Это правда. И Софокл и Шелли Ему сродни. Но и сама Его жизнь — чудеснейшая из всех поэм. Во всех греческих трагедиях нет ничего, что превзошло бы ее в «жалостном и ужасном». [76] И незапятнанная чистота главного действующего лица поднимает весь замысел на такую высоту романтического искусства, где страдания фиванского дома не идут в счет оттого, что они слишком чудовищны, и показывает, как ошибался Аристотель, утверждая в своем трактате о драме, что смотреть на муки невинного — невыносимо. [77] Ни у Эсхила, ни у Данте — этих суровых мастеров нежности, — ни у Шекспира, самого человечного из всех великих художников, ни во всех кельтских мифах и легендах, где прелесть мира всегда туманится слезами, а жизнь человека — не более жизни цветка, не найти той прозрачной простоты пафоса, слившегося и сплетенного с тончайшим трагическим эффектом, которая сравняла бы их хотя бы приблизительно с последним актом Страстей Христовых. Тайная вечеря с учениками, один из которых уже продал Его за деньги; смертельная скорбь в тихом, озаренном луной саду среди масличных деревьев; тот лицемерный друг, который приближается к Нему, чтобы предать Его поцелуем; и тот, все еще веривший в Него и на котором, как на краеугольном камне, Он надеялся основать Обитель Спасения для людей, отрекается от Него прежде крика петуха на рассвете; Его глубочайшее одиночество, покорность, приятие всего; и рядом с этим сцены, изображающие первосвященника, разодравшего в гневе свои одежды, и главного представителя государственной власти, который приказал принести воды в напрасной надежде омыть руки от крови невинного, обагрившей его навеки; и церемония венчания на царство Страдания, одно из самых дивных событий во всей известной нам истории; распятие Агнца невинного перед глазами Его матери и ученика, которого Он любил; солдаты, делящие ризы Его между собою и об одежде Его бросающие жребий; ужасная смерть, которой Он даровал миру самый вечный из всех символов; и, наконец, Его погребение в гробнице богача, в пеленах из египетского полотна с драгоценными ароматами и благовониями, словно Он был царским сыном, [78] — глядя на все это только с точки зрения искусства, чувствуешь себя благодарным за то, что самое торжественное богослужение в Церкви являет собой трагедийное действо без кровопролития, мистерию, представляющую даже Страсти своего Бога посредством диалога, костюмов, жестов; и я всегда с радостью и благоговением вспоминаю последнее, что нам осталось от греческого Хора, позабытого в Искусстве, — голос диакона, отвечающий священнику во время мессы.

75

Библейская аллюзия — Евангелие от Марка, V, 2, 3, 9.

76

Уайльд неоднократно ссылается на эту мысль Аристотеля.

77

Фиванский род — потомки легендарного царя древних Фив Эдипа, наказанные богами за его преступления (убийство отца, кровосмесительную связь с собственной матерью). Оспаривает Уайльд мысль Аристотеля, высказанную в XIII главе «Поэтики», в соответствии с которой «не следует изображать достойных людей переходящими от счастья к несчастью, так как это не страшно и не жалко, но отвратительно…».

78

Ср. описание этих событий в Евангелие от Луки, XXII–XXIII.

И все же жизнь Христа по сути своей — идиллия, настолько полно могут Страдания и Красота слиться воедино в своем смысле и проявлении, хотя в финале этой идиллии завеса в храме разодралась, и настала тьма по всей земле, и к двери гроба привалили большой камень. Его всегда видишь юным женихом в сопровождении друзей, — да и сам Он называет себя женихом, — или пастырем, идущим по долине со стадом, в поисках зеленой травы и прохладных источников, или певцом, стремящимся воздвигнуть из музыки стены Града Господня, или влюбленным, чью любовь не вмещает мир. Его чудеса кажутся мне изумительными, как наступленье весны, и столь же естественными. Мне нисколько не трудно поверить тому, что обаяние Его личности было так велико, что от одного Его присутствия мир нисходил на страждущие души, а те, кто касался Его рук или одежды, забывали о боли; что когда Он проходил по дорогам жизни, люди, никогда не понимавшие тайну жизни, вдруг постигали ее, а те, кто был глух ко всем голосам, кроме зова наслаждения, впервые слышали голос Любви и находили его «сладостным, как лира Аполлона», [79] что злые страсти бежали от лица Его, и люди, чья тусклая, тупая жизнь была всего лишь разновидностью смерти, вставали, словно из могилы, когда Он призывал их; что, когда Он учил на склоне горы, толпа позабыла и голод, и жажду, и заботы мира сего, а друзьям, внимающим Ему за трапезой, грубая пища казалась изысканной вода приобретала вкус доброго вина, и весь покой наполнялся ароматом и благоуханием нарда.

79

Цитата из поэмы-маски Дж. Мильтона «Комус» (1634).

В «Жизни Иисуса» Ренана [80] — это благородное Пятое Евангелие можно было бы назвать Евангелием от св. Фомы — где-то сказано, что величайшее достижение Христа в том, что Он заставил людей и после смерти любить себя так же горячо, как и при жизни. И вправду, если Он занимает достойное место в ряду поэтов, то среди любящих Ему принадлежит первое место. Он знал, что любовь — это потерянная тайна мироздания, которую тщетно разыскивают все мудрецы, и что только через любовь можно прикоснуться к сердцу прокаженного или к Стопам Божьим.

80

«История Иисуса» — первая книга из восьмитомной «Истории происхождения христианства» Ж. Ренана.

И — самое главное — Христос был величайшим из всех Индивидуалистов. Смирение, так же как и свойственное художнику приятие всего происходящего, — это всего лишь способ самовыражения. Христос всегда ищет одного — души человеческой. Он называет ее «Царством Божиим» — — и находит ее в каждом человеке. Он сравнивает ее с тем, что мало само по себе — с крохотным семечком, с горстью закваски, с жемчужиной. Ибо свою душу обретаешь только после того, как отрешишься от всех чуждых страстей, от всего, нажитого культурой, — от всего, чем ты владел, будь то дурное или хорошее.

Со всей мятежностью, свойственной моей натуре, со всем упорством, на которое была способна моя воля, я сопротивлялся ударам судьбы, пока у меня не осталось ничего на свете, кроме Сирила. Я стал узником и нищим. Я потерял доброе имя, положение в обществе, счастье, свободу, богатство. Но одно бесценное сокровище у меня сохранилось — это был мой родной сын, мой первенец. Внезапно закон вырвал его у меня. Это был такой сокрушительный удар, что я не знал, как жить дальше, и тогда я бросился на колени, склонил голову и со слезами сказал: «Тело ребенка — то же, что тело Господне; я недостоин ни того, ни другого». Мне кажется, что эта минута меня спасла. Я увидел, что мне остается только одно — со всем примириться. И с тех пор — как бы странно это ни показалось тебе — я стал счастливее. Ведь я постиг собственную душу, прикоснулся к самой ее высшей сути. Во многом я вел себя как ее злейший враг, но я увидел, что она встретила меня как друга. Когда прикасаешься к собственной душе, становишься простым, как дитя, — таким, как заповедал Христос.

Трагедия людей в том, что лишь немногие «владеют собственной душой», пока к ним не придет смерть. [81] Эмерсон говорит: «Самостоятельный поступок — вот что реже всего встречается в человеке». [82] Это совершенно справедливо. Человек часто бывает не самим собой, а кем-то другим. Мысли большинства людей — это чьи-то чужие мнения, их жизнь — подражание, их страсти — заемные страсти. Христос был не только величайшим, но и самым первым Индивидуалистом в Истории. Люди пытались представить Его заурядным филантропом, уподобляя Его отталкивающим филантропам девятнадцатого века, или называли Его Альтруистом, причисляя к людям непросвещенным и сентиментальным. Но Он не был ни тем, ни другим. Конечно, Он жалел бедняков и тех, кто брошен в темницы, униженных, несчастных — но еще большую жалость вызывали у Него богатые, те, кто упорно гонится за наслажденьями, те, кто теряет свободу, отдаваясь в рабство вещам, те, кто носит тонкие одежды и живет в королевских покоях. Богатство и Наслаждение казались Ему гораздо более глубокой трагедией, чем Бедность и Страданье. А что касается Альтруизма, то кто лучше Него понимал, что нами правит призванье, а не пристрастье и что нельзя собирать виноград с терновника и смоквы с репейника?

81

Цитата из поэмы М. Арнольда «Южная ночь».

82

Цитата из лекции Р. Эмерсона «Проповедник», опубликованной посмертно в книге «Лекции и биографические заметки» (1883).

Его кредо было не в том, чтобы сделать своей осознанной, определенной целью жизнь для других. Не это лежало в основе Его убеждений. Когда Он говорит: «Прощайте врагам вашим», — Он говорит это не ради твоего врага, а ради тебя самого, и только потому, что Любовь прекраснее Ненависти. Увещевая юношу, которого Он полюбил с первого взгляда, Он говорит ему: «Продай все, что имеешь, и раздай нищим» — думая не о нужде бедняков, а о душе юноши, которую богатство губило. В своих взглядах на жизнь Он заодно с художником, который знает, что по непреложному закону самосовершенствования поэту должно петь, скульптору — отливать свои мысли в бронзе, а художнику — превращать мир в зеркало своих настроений — и это столь же неизбежно и непременно, как то, что шиповнику должно цвести по весне, зерну — наливаться золотом к жатве, а Луне — превращаться из щита в серп и из серпа в щит в своих предначертанных странствиях.

Но хотя Христос и не говорил людям: «Живите ради других», — Он указал, что нет никакого различия между чужой и своей жизнью. И этим Он даровал человеку безграничную личность, личность Титана. С Его приходом история каждого отдельного человека стала — или могла бы стать — историей всего мира. Конечно, спору нет — Культура сделала человеческую личность ярче. Искусство вселило в нас мириады душ. Те, кто наделен темпераментом художника, удаляются в изгнание вместе с Данте и познают, как горек чужой хлеб и как круты чужие лестницы; они на минуту проникаются безмятежной ясностью Гёте и все же так хорошо понимают, отчего Бодлер воззвал к Богу:

O Seigneur, donnez-moi la force et le courage De contempler mon corps et mon coeur sans degout [83]

Из сонетов Шекспира эти люди, — быть может, на свою беду, — вычитывают тайну его любви и присваивают ее себе; они новым взглядом смотрят на окружающую их жизнь только потому, что услышали один из ноктюрнов Шопена, или подержали в руках вещи, созданные греками, или прочли историю любви давно умершего мужчины к давно умершей женщине, чьи волосы были похожи на тончайшие золотые нити, а губы напоминали зерна граната. Но все сочувствие артистического темперамента по праву отдается лишь тому, что нашло свое выражение. В словах ли или в цвете, в музыке или в мраморе, через раскрашенные маски Эсхиловой трагедии и через просверленные и соединенные стебли камыша сицилийского пастуха человек должен раскрыться и подать о себе весть.

83

О Боже, дай мне сил глядеть без омерзенья на сердца моего и плоти наготу (фр.) — строки стихотворения Бодлера «Путешествие на Киферу» (из сборника «Цветы зла»).

Для художника экспрессия — это вообще единственный способ постижения жизни. То, что немо, — для него мертво. Но для Христа это было не так. Почти священный ужас вызывает дивная сила воображения, которым Он охватил весь мир бессловесного, весь безгласный мир боли, и принял его в царствие Свое, а Сам навеки сделался его голосом. Тех, о ком я уже говорил, кто немотствует под гнетом и «чье молчанье внятно только Богу», Он назвал братьями. Он старался стать глазами слепца, ушами глухого, воплем на устах того, чей язык присох к гортани. Он мечтал стать для мириад, не имеющих голоса, трубным гласом, взывающим к Небесам. И с проницательностью художника, для которого Горе и Страдания были теми ипостасями, через которые он мог выразить свое понимание Прекрасного, Он почувствовал, что ни одна идея не имеет цены, пока она не воплощена и не превратилась в образ, и сделал самого Себя образом и воплощением Скорбящего Человека — и тем самым зачаровал и покорил Искусство, как не удавалось ни одному из греческих богов.

Ведь греческие боги, как бы розовоперсты и легконоги они ни были, во всей своей красе были не тем, чем казались. Крутое чело Аполлона было подобно солнечному диску, выплывающему из-за холмов на рассвете, а ноги его были словно крылья утра, но сам он жестоко обошелся с Марсием и отнял детей у Ниобеи; в стальных щитах очей Паллады не отразилась жалость к Арахне; пышность и павлинья свита Геры — это все, что в ней было истинно благородного; и Отец богов слишком уж часто пленялся дочерьми человеческими. [84] В греческой мифологии были два образа, несущих в себе глубокий смысл: для религии это Деметра, богиня земных даров, не принадлежащая к сонму олимпийцев, для искусства — Дионис — сын смертной женщины, для которой час его рожденья стал часом ее смерти. [85]

84

Ниобея (Ниоба) — в древнегреческой мифологии гордая мать многочисленного потомства (различные версии приписывают ей разное количество детей — от 12 у Гомера до 20), похваляющаяся этим перед нимфой Лето, у которой было лишь двое детей — Апполон и Артемида; в наказание за гордыню Апполон убил всех сыновей Ниобеи, а Артемида — всех ее дочерей; увидев смерть детей Ниобея окаменела от горя. Арахна — согласно древнегреческому мифу, искусная ткачиха, осмелившаяся соперничать в этом мастерстве с Афиной Палладой; разгневанная совершенством гобелена, сотканного Арахной, богиня превратила ее в паука. Гера — в древнегреческой мифологии царица богов, супруга любвеобильного Зевса, отличавшаяся властностью, ревностью и жестоким нравом.

85

Дионис, по преданию, был сыном Зевса и фиванской царевны Семелы, которая, уговорив Зевса появиться перед ней в своем истинном обличьи, была сражена молнией на любовном ложе.

Поделиться с друзьями: