Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1
Шрифт:
— Да как же так? — объясни, пожалуйста.
— Очень просто. Возвращаюсь я однажды домой вечерком, в сумерки не совсем поздно, но было уже темно, взошел на двор и иду сторонкой к крыльцу. Вдруг, откуда ни возьмись, как будто выросли из-под земли, наскакивают несколько здоровенных мужиков, в рубахах, фартуках и картузах, вроде биржевых рабочих, бросаются на меня, накидывают полы моей хламиды мне на голову, так что я кричать уже никак не мог, валят меня на землю и накладывают мне под бока, по шее и по зубам. Бьют и приговаривают — «Не пиши, пакостник, про хороших людей мерзостей!.. не клепли!.. не порочь!.. житья от тебя никому не стало, перелаял ты всех здесь, пес цепной!.. Что, чувствуешь ли, как это хорошо!.. Чувствуешь?.. а? не будешь больше? говори!.. да говори же, Николай Иванов! не то еще прибавим, да так, что нескоро и забудешь!»… — «Да я не Николай Иванов, — взмолился я под кулаками — я — Алексей Феофилактов, что вы делаете со мной, душегубы!» — «И впрямь, это не тот!» — отозвался один из них, вглядываясь мне в лицо — «это сам хозяин дома! простите, сударь, мы вас приняли за Пастухова [33] . Нам хозяева велели потрепать Николая Иваныча, ошибка, сударь, вышла, уж вы простите, Бога ради!». — И мужики бросились бежать. Конечно, я их не преследовал, а поторопился убраться домой да растереться перцовкой, чтобы синяков не было… Таким-то родом вот в чужом пиру похмелье и принимаешь… Что, хороши наши московские порядки?
33
Известный газетный репортер того времени, не дававший покою москвичам; в настоящее время издает газету «Московский Листок».
Я пожалел от души «честнейшего и славнейшего Феофилактыча», как звали Писемского в шутку москвичи, и разразился страшной филиппикой по поводу «самоуправства» и «жестокости наших нравов»… Смотрю — Писемский откинулся в кресле и заливается громким смехом.
— Чему ты рад? — спрашиваю я его в недоумении.
— А ты и поверил моей встрече с «самоуправцами»… Это я тебе рассказал легенду о самоуправцах нашей прессы… Набрасываются они из-за угла и бьют встречного и поперечного, не разбирая даже тот ли это., кого им нужно.
— Ну, это дело другого рода, к этому бока наши привычны, — засмеялся и я в свою очередь.
«Встреча с самоуправцами» — последний рассказ, который я слышал от А. Ф. Писемского.
М. Н. Глинка у графа Виельгорского
Живой, нервный Глинка не особенно остался доволен приемом графа. Но слава его, как композитора, еще не стояла высоко, и поэтому нужно было дорожить расположением вельможи. 10-го марта, в залах графа Виельгорского состоялась первая репетиция оперы. Оркестр был хотя и неполный, но его составляли театральные музыканты. Хоры исполняли придворные певчие, трио и дуэты пропели артисты. Дирижировал оркестром сам Глинка. Музыканты недостаточно разучили партитуру, а потому первое исполнение увертюры вышло неудачно. Пришлось сыграть второй раз. Хоры вышли лучше. Артисты исполнили прекрасно. Глинка суетился, бегал, бил такт и морщился. Его разгоревшееся лицо и блестевшие глаза выдавали внутреннее волнение. Но когда пьеса была окончена и зал огласился дружными рукоплесканиями, он просиял: всеобщие поздравления, одобрения и рукопожатия победили неуверенность и недовольство, композитор развеселился и благодарил от души всех посетителей.
— Это chef d’oeuvres! — говорил граф Михаил Юрьевич. — После «Фенеллы» и «Роберта» страшно сочинять оперы. Кто посмеет поставить на суд публики свое сочинение, когда она избалована «Немою из Портичи» и «Дьяволом». Опера же Глинки замечательна своею оригинальностью. От начала до конца она носит на себе характер исключительно русско-польский. А это не безделица! Притом финал и последний романс написаны гениально. Я уверен, что это сочинение будет иметь несравненно более успеха в чужих краях, нежели у нас. Мы еще далеки от того, чтобы восхищаться своей оригинальностью. Мы согласимся скорее признать это стариною, нежели мастерским произведением великого таланта.
С этого времени Глинка стал чаще посещать графа Виельгорского. Сидя однажды в его кабинете, в ожидании возвращения домой графа, он вступил в разговор с работавшим у графа каким-то живописцем и высказал следующее: «Я всегда завидую живописцу. Я вижу, как постепенно наслаждается он своим произведением, и как прочно это наслаждение. При одинаковом расположении души, оно всегда одинаково, между тем как наслаждение от музыки даруется не всегда, и для того, чтобы вкусить его, должно иметь много терпения, пока не услышишь всего целого. Часто отдельные части ничего не носят на себе необыкновенного, а всё целое представляет удивительный дар, отличное произведение. В живописи же, напротив, душа каждым штрихом восхищается, и этот штрих вечен, неизменен, а в музыке всё зависит от исполнения».
В другой раз он говорил: «Я не верил бы в будущее блаженство, если б не видел на земле этих трех высших искусств: музыки, живописи и ваяния; они суть представители грядущего счастья. Человек, приходя от них в восторг, позабывает о земле, душа его, блаженствует, и он считает себя в ту минуту совершенно счастливым, потому что состояние его духа не требует ничего высшего, ничего сильнейшего. И эта точка, на которой мы останавливаемся в своих желаниях и стремлениях к лучшему, — есть точка истинного счастья. Будущее блаженство, должно быть, такое же состояние нашей души, только более продолженное. Мы приходим здесь в восторг на одно мгновение — там же оно будет без границ и меры».
В конце года, опера Глинки, благодаря хлопотам и предстательству графа Виельгорского, была поставлена на сцену. Нужно ли говорить, что она произвела фурор. Михаил Юрьевич отозвался о ней следующими словами: «Глинка совершенно изучил и постиг дух нашей гармонии. В его мотивах вы найдете всё русское и ни одной русской песни, которую бы вам когда-нибудь случалось слышать. Вы будете много узнавать, вам покажется, что все пассажи его оперы суть места вам знакомые, а переберите в памяти вашей все русские песни, вы ни одной не найдете, которая бы пелась на голос арий Глинки. О том, как хороши и удачны хоры польские, — и говорить нечего. Мазурочный каданс этих хоров есть самая счастливая мысль, которую не мастер своего дела мог бы довесть до тривиальности. Что же касается трио и последнего дуэта, это то, — повторю, — chef d’oeuvres Глинки».
Впоследствии, Глинка, в приятельском кружке, называл графа М. Ю. Виельгорского «своим Иоанном Крестителем».
Мои литературные знакомства. Год 1865
I
Первые литературные работы. — Переписка с Н. А. Некрасовым и Д. Д. Минаевым. — Приезд в Петербург. — Поездка в Лесной. — Встреча с А. П. Швабе и Ф. С. Харламовым. — Д. Д. Минаев.
34
Дмитрий Дмитриевич Минаев — известный талантливый и остроумный поэт-сатирик скончался в г. Самаре 10 июля 1889 года и до сих пор еще не оценен, по достоинству, нашей партийной критикой, с которой у покойного были свои счеты.
Почти двадцать пять лет я был знаком с ним, бывал у него, принимал у себя, водил, по русскому обычаю, хлеб-соль, дружил и ссорился, вновь сходился и расходился, жил одно лето вместе с ним на даче, и встречался с ним на последних днях перед отъездом его на родину. При таких условиях, я имел возможность видеть его жизнь и его работу, каторжную работу для наполнения бездонной бочки Данаид житейских потребностей, имел возможность узнать его характер, личные достоинства, способности, средства и, наконец, увлечения и слабости, и, поэтому, смею думать, что на мне лежит обязанность сообщить для будущего его биографа некоторые характерные черты из его жизни.
Сын даровитого отца, тоже известного в свое время поэта, автора «Волжских дум» и переводчика «Слова о полку Игореве», Дмитрия Ивановича Минаева, Дмитрий Дмитриевич принадлежал к числу дворян помещиков Симбирской губернии. Родился он 21 октября 1835 года, получил воспитание в доме отца, который предназначал его к военной службе и в 1850 году поместил в бывший Дворянский полк. Молодой юнкер учился хорошо, но ни как не мог освоиться со строгой военной дисциплиной. Не чувствуя в себе призвания, как он выражался сам, к созданию себе карьеры посредством обращения живой человеческой личности в картонного манекена на проволоках, он окончил курс в 1852 году и вышел из полка для определения к статским делам, с чином XIV класса. Отец его был очень не доволен подобным самовольным поступком сына, но поправить сделанного было невозможно и огорченный родитель, после нескольких чувствительных домашних внушений, должен был, скрепя сердце, поместить молодого упрямца на службу в Симбирскую казенную палату. Гражданская служба тоже не удовлетворяла кипучую натуру поэта. После Севастопольской войны, Россия встрепенулась, ее охватила жажда реформ и свободы, молодое поколение горячо сочувствовало подобным стремлениям и, поэтому, нет ничего удивительного, что Дмитрия Дмитриевича потянула разгоравшаяся ширь столичной жизни, он оставил службу в провинции и перешел в Петербург, где и причислился к земскому отделу министерства внутренних дел. Служба его, однако, продолжалась недолго. Он предался литературе — и вышел в отставку. В 1858 году он дебютировал в некоторых мелких Петербургских периодических изданиях. В 1860 году издал под псевдонимом Д. Свияжского «В. Г. Белинский», первый опыт биографии знаменитого критика, с 1861 года делается сотрудником «Современника» и «Русского слова», потом «Искры», «Дела», «Отечественных Записок», «Вестника Европы» и многих других ежемесячников и еженедельников либерального направления. По своей талантливости и трудолюбию — это был русский Бальзак, писавший без перерыва слишком тридцать лет. Он писал всё и обо всём с такой легкостью и плодовитостью, что самые ожесточенные враги его должны были признать за ним несомненный талант. Преобладающим элементом его разностороннего таланта была прирожденная способность схватывать моментально юмористическую сторону известного лица, типа, характера или события и факта и передавать схваченное впечатление в остроумной, сильной и оригинальной форме сатирического или шутливого стихотворения. Поэтому главнейшею его специальностью был фельетон. В ряду талантливейших фельетонистов того времени, какими были А. С. Суворин, Л. К. Панютин, Ж. Ф. Василевский и др., он занимал одно из выдающихся мест, которое, за смертью его, и по настоящее время не замещено и, может быть, еще долго будет вакантным. Его легкий остроумный фельетонный жанр многим не нравился, потому что задевал и осмеивал часто личные недостатки, стремления или увлечения известных деятелей, по это было нужно для того времени, когда никакой иной узды для рыцарей и джентльменов-дельцов тогдашнего времени не было, и они сами, со скрежетом зубов, порой сознавали меткость и правдивость «Минаевской», как они презрительно выражались, «сатиры». С течением же времени, когда все эти господа улягутся в сырой земле, отзывам и вообще «бичу его» будет сделана надлежащая оценка. Покойный сатирик весьма удачно писал литературные пародии на великие произведения лучших наших поэтов, как, напр., на «Евгения Онегина» А. С. Пушкина и «Демона» М. Ю. Лермонтова. Ни до него, ни после него, в нашей отечественной литературе, мы ничего подобного не знаем. Он владел необыкновенной бойкостью, ловкостью и легкостью стиха и законченностью рифмы, отличавшейся особенной, ему только одному свойственною, виртуозностью. Как великосветская красавица, знающая цену своей очаровательной улыбке, поэт-юморист знал цену звонкости и закругленности рифмы и доводил ее, как он сам выражался, «до трехсаженности». Но независимо этого легкого специально-фельетонного творчества, ему не чужда была также и область серьезной лирики. Он переводил Ювенала, Байрона, Шелли, Виктора Гюго, Альфреда де-Виньи, Барбье, Гейне и многих других старых и новых иностранных поэтов. Его упрекали, что он переводит, не зная языков, с которых переводит. Но это не вполне верно. Он не знал языков в совершенстве, для бонтонной речи и изящных великосветских козери, но изучил их, как многие наши литераторы, начиная с Н. А. Полевого и кончая А. Н. Островским и С. А. Юрьевым, книжно, т. е. значение слов, управление и смысл речи, и руководился этим при переводе классиков или английских поэтов, французский же и немецкий языки знал как разговорные. Все его переводы, не говоря уже о необыкновенной легкости и гладкости стихотворной формы, отличаются строгим литературным вкусом, в особенности при замене не переводимых латинизмов, галлицизмов и британизмов соответственными русскими словами. У него никто не может указать на такие наивности перевода, какими блещут современные переводчики, как, например, П. П. Гнедич, при переводе «Гамлета», маленький кинжал преобразил в сапожницкое «шило». Единственным исключением в данном случае может быть перевод «Божественной Комедии» Данте, сделанный с подстрочного перевода, но и он, как все прочие Минаевские переводы иностранных поэтов, чрезвычайно изящен и легок и оставляет далеко за собою быть может более близкие к подлиннику, но тяжеловесные и прозаичные переводы прочих наших переводчиков, вроде Мина и других. Переводами этими, однако, не исчерпывается серьезная литературная деятельность поэта-сатирика. Он написал также несколько пьес: «Либерал», «Спетая песня», «Не в бровь, а в глаз», «Разоренное гнездо». Насколько они удовлетворяли литературному вкусу — можно судить потому, что одна из них была увенчана Академией наук Уваровскою премией. Он писал много, работал усидчиво и с любовью к труду. Его не пугал никакой труд, и чем он был больше и серьезней, тем легче он справлялся с ним, принимался за него с удвоенной энергий и не оставлял, пока не одолевал той части, которая была нужда к известному времени. Особенный успех в работе ему давало то, что он писал почти без помарок, так что у него не оставалось даже черновых. Из всех русских поэтов Дмитрий Дмитриевич был самый плодовитый. Если собрать всё им написанное, то одних стихов, мне кажется, наберется более двадцати томов. Такого количества стихов нет даже у Виктора Гюго, прожившего 80-ть лет и считавшегося феноменом по стихотворной плодовитости. В 1883 году друзья и почитатели таланта отпраздновали 25-ти летний юбилей литературной деятельности поэта-сатирика. С этого времени, по обстоятельствам, о которых мы скажем в своем месте, и по приключившейся болезни, деятельность его значительно ограничилась, он должен был уехать из Петербурга для лечения на юг, а незадолго перед кончиной ему удалось исполнить свое давнишнее желание — перебраться на родину, в Симбирск, где прожил несколько месяцев и угас в таком возрасте (ему было всего 54 года), когда отчизна могла ожидать от него более крупного, серьезно-обдуманного и вполне интересного творчества. Он умер почти одиноким, семья его оставалась в Петербурге, и похоронен, по его собственному желанию, выраженному еще задолго перед смертью, на оставленном и давно заброшенном Симбирском кладбище «у Сошествия», на самом берегу любимой им Волги, рядом с могилою отца, поэта Д. И. Минаева.
Николай Алексеевич отвечал, что он совсем не знает солдатского быта, но ознакомится и что-нибудь напишет. И, действительно, в непродолжительном времени появилась его «Орина, мать солдатская». Минаев же прислал мне оттиск статьи своей с отзывом о стихах моих и надписью на нём:
«Поэт-солдат, снимай скорее ранец, В цейхгауз сдай патроны и ружье, — И в главный штаб поэтов, новобранец, Спеши к нам в Питер, на житье».В мае 1865 года, по усмирении польского восстания, я взял отпуск и в июне явился в Петербург. Покончив с служебными поручениями и деловыми визитами, я толкнулся к Н. А. Некрасову, но его в городе не оказалось, он жил лето в деревне. Минаев же переехал на дачу, но куда — никто не знал. В адресном столе он значился отмеченным за город. В редакции «Русского Слова» сказали, что адреса он еще не присылал, а в редакции «Искры» ответили, что он живет в Лесном, но где именно — не знают. Приходилось ждать до первого редакционного дня, когда сотрудники собирались. Но желание поскорее познакомиться с поэтом превозмогло и в первый же праздничный день, облекшись в парадную форму и накинув на плечи пальто, утром я отправился в Лесной, с предвзятой мыслью — обойти весь Лесной, но найти. Пришлось ехать в пресловутом «Щапинском ковчеге», ходившем тогда от Гостиного двора, день стоял жаркий, народу, по случаю праздничного дня, набилось более положенного, так что четверка худых заморенных кляч с трудом дотащила нас в Лесной к полудню. Измученный и весь в поту я обошел пол-Лесного, исходил весь Английский проспект, Старопарголовскую дорогу, Объездную и с десяток других улиц и переулков, заходил в каждую дачу, расспрашивал дворников, городовых, разносчиков, — и никто не мог указать мне, где живет поэт Минаев. Прошло часа два, я уже отчаивался в успехе моих поисков, как вдруг случайно спрося в одной мясной лавке, хозяин её не только что сообщил мне адрес его дачи, но и послал мальчика проводить меня к нему ближайшей дорогой. «Эврика»! воскликнул я и отправился с провожатым. Мы прошли два-три переулка, и на дворе во флигеле одной из угловых дач я обрел жилище поэта. Не без тревоги и волненья я поднялся на крылечко дачки и осведомился у вышедшей прислуги: «дома ли барин»?