Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дело генерала Раевского
Шрифт:

О нём конечно же писал Пушкин в одном из высочайших своих стихотворений «Роняет лес багряный свой убор».

Из края в край преследуем грозой, Запутанный в сетях судьбы суровой, Я с трепетом на лоно дружбы новой, Устав, приник ласкающей главой... С мольбой моей печальной и мятежной, С доверчивой надеждой первых лет, Друзьям иным душой предался нежной; Но горек был небратский их привет.

Декабрьский мятеж особенно не поразил судьбы сыновей Раевского. Задолго до восстания Николай Николаевич взял с них слово не участвовать ни в каких Тайных обществах и тем, по существу, спас их. Правда, оба они побывали под арестом, и Пушкин, узнав об этом, волновался, особенно за старшего. Ему, по мнению поэта, особенно была опасна «сырость казематов». Нужно здесь, в этих непростых обстоятельствах, отметить силу характера Александра, которую оценить смог и Николай Первый. Император сказал ему:

— Я знаю, что вы не принадлежите к тайному обществу; но, имея родных и знакомых там, вы всё знали и не уведомили правительство; где же ваша присяга?

— Государь! Честь дороже присяги, нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись ещё.

То было время, когда доносительство в России не считалось ещё признаком высшего достоинства государственного, и Николай Первый отпустил Александра Николаевича после личной с ним беседы. Более того, из тюрьмы Александр Раевский вновь был назначен в Одессу по «особым поручениям» пребывать при графе Воронцове. И пребывал. Правда, «особые поручения» он понял своеобразно. На городской улице он как-то вдруг остановил карету и нагрубил жене графа. За это он был выслан из Одессы. И только-то. По этому поводу Николай Николаевич, который всюду старался защитить своих детей, войти в их ситуацию, обратился к императору, хорошо зная нрав генерал-губернатора: «Несчастная страсть моего сына к графине Воронцовой вовлекла его в поступки неблагоразумные, и он непростительно виноват перед графинею. Графу Воронцову нужно было удалить моего сына по всей справедливости, что он мог сделать образом благородным...» Дело в том, что повелением Николая Первого Александр был удалён в Полтаву с запрещением въезжать в столицы.

И всё же в 1834 году Александр Николаевич поселился в Москве. Здесь многие, в том числе и Пушкин, нашли его «поглупевшим». Он женился. И через два года поэт писал Наталье Николаевне: «Раевский, который прошлого разу казался мне немного поглупевшим, кажется, опять оживился и поумнел. Жена его собою не красавица — говорят, очень умна». Она через пять лет, эта умная и добрая женщина, ушла из этой жизни, оставила мужу на воспитание дочь. Все силы свои, человека столь бурной жизни, овдовев, он отдал воспитанию дочери, и ничего в жизни больше не интересовало его. Воспитав дочь, он уехал в Ниццу, где в среде людей изысканных, непритязательных и свободных тихо умер. Некоторые предполагают, да и предполагали прежде, что некоторые черты характера Александра Николаевича Раевского нашли себе приют и в образе Евгения Онегина.

Так, фактически ещё не появившись на свет, некоторые впоследствии прославленные и любимые поэтом образы его произведений в лице детей Николая Николаевича Раевского подпали под гнев императора российского и подверглись гонению.

9

С двумя малютками, с молодой, отважной, преданной и невзыскательной женой полковник Раевский покидал Кавказ, который так расширил круг его впечатлений о жизни вообще и круг размышлений на темы российской государственности, особенно же на предмет военного искусства, которое со смертью Суворова должно было вступить на путь застоя и узкомыслия. Софья же Алексеевна, уезжая на жительство в глубокие провинции России, как бы прокладывала путь в драматический подвиг своей младшей дочери, столь явно и столь тайно долженствовавшей стать возвышенным образом любви для великого русского поэта.

Жизнь офицера с семьёй при своей части да и сама служба в те времена сопряжены были с огромными расходами. Отъезд с Кавказа при обстоятельствах столь жестоких, с запрещением какой-либо службы вообще, оказался для Раевского разорительным. Не зря на Малороссии издавна говорили: «Паны дерутся, у холопов чубы трясутся». При всей видимости достоинства и чести дворянства в государстве, даже дворяне, военной службе отдавшие себя всецело, всегда в России были на положении холопов. Малейшие изменения вокруг трона и на троне самым неожиданным образом сказывались на всех. Особо осложнились денежные дела Раевского. Сдача дел превратилась в предвзятое и унизительное следствие, хотя никто не сомневался в честности Раевского. Даже главнокомандующий русскими войсками в Грузии граф Гудович писал тогда дяде Раевского графу Самойлову: «Мне самому совершенно неизвестно, за что он со службы исключён, как и в Высочайшем приказе не сказано. А жалею о том искренно, знавши его всегда достойным офицером».

Раевский покидал Кавказ в полной уверенности, что из военной службы он уходит навсегда. Он, правда, чувствовал прирождённую привязанность к военным делам, к чувству долга, к чувству опасности и необходимости действовать решительно, быстро и в то же время обдуманно. Ему нравилось в военной службе именно то, что многих в ней угнетало: обязанность всегда быть собранным и подтянутым, необходимость постоянно быть готовым к любым неожиданностям, беря при всех необходимостях ответственность на себя. Но, наглядевшись на несовершенство российской военной машины, ничем неискоренимое воровство и взяточничество, на подавление не только в солдате, но и в офицере чувства достоинства, презрение к личности, верховенство дурака над умным, Раевский решил тогда оставить армию навсегда. Всё же он не растерялся. Тем более что были всё-таки на свете люди, которые могли помочь. Спасительное чувство родственной взаимопомощи ещё не растаптывалось в России на государственном и общественном уровне. Спешила на помощь мать, помогал дядя граф Самойлов и тесть протягивал руку. Ему принадлежали несколько поместий. Пусть поместья не были богатыми и по тогдашним требованиям едва могли помочь свести концы с концами, но было где притулиться, с чего начать.

Раевский взялся за ведение хозяйства. Он полюбил сады, торговля и предпринимательство его привлекали. Он не только вёл свои дела, но и помогал родным, помогал близким. Армейские порядки настолько отвращали, что он об армии старался вообще не вспоминать, считал, что с нею покончено, его натура не для армейских обстоятельств. Он сотнями и тысячами вёрст мог бы исчислить свои деловые поездки по России. Только в 1803 году разъезды его были обширны: Москва — Орёл — Екимовское — Москва. К этим разъездам в 1804 году добавился Петербург. В 1805 году сверх обычного свыше тысячи трёхсот вёрст: Смела — Москва — Петербург, разъезжал в карете. Наступает зима, Раевский ставит карету на сани. В одном из писем графу Самойлову он пишет: «...пробыл здесь (в Москве) сутки, поехал в деревню, где теперь оставил жену и детей здоровых, а сам по делам своим опять на сутки приехал в Москву». Или ему же: «...в Орле пробыл один день по делам Вашим, в Москве двое суток с половиной, и теперь отъезжаю в Петербург». А это свыше тысячи вёрст. Ещё он пишет как-то дяде, что из именья собирается поехать в Можайскую, потом Епифанскую деревню, «откудова доходят жалобы»; ещё однажды сообщает о непогоде и разливе, вследствие чего «из флигеля в другой на лодках ездим». Эта жизнь во глубине России, по всей России делает Николая Раевского человеком не дворянского только сословия, пригревшегося к трону, но жителем всей России на общих её обстоятельствах.

Сразу после Кавказа он поначалу жил в деревне, больше не помышляя о карьере. Где именно он жил: в Болтышке Киевской губернии или в Екимовском Каширского уезда? И уже известный для многих военачальник как бы перестал для них существовать.

При всех неожиданностях судьбы Раевский не допускал и мысли «добиваться справедливости», ни к кому не обращался за прямой или косвенной защитой. Тем не менее на какое-то неизбежное торжество справедливости полковник надеялся. И неожиданно 5 февраля 1799 года он получает так называемый «абшид» — указ об отставке, об изгнании официально. До того, как «исключённый со службы», он подвергался по обычаям своего времени даже некоторым административным ущемлениям, как, например, запрещению приезжать в столицы, жить безвыездно в строго ему определённом районе. «Абшид», то есть указ об отставке, все ограничения снимал, и фактически Раевский признавался оклеветанным. В Высочайшем указе было написано: «...исключённый из службы прошлого 1797 года, мая 10 день, полковник Раевский отставляется с абшидом». Это касалось, в общем-то, не одного Раевского, 1 ноября 1800 года, уже незадолго до смерти царя, последовал указ, которым «Всемилостивейше дозволялось всем выбывшим из службы воинской в отставку или исключённым... паки вступить в оную».

«В оную» службу Раевский решил не вступать. Может быть, здесь имело значение условие, по которому вновь «вступающие в службу» не имели права подавать прошения, но были обязаны лично явиться для представления императору. К тому времени родился у Раевских второй сын. При шаткости общественного положения в империи всякого подданного, особенно шатким было положение военных. Они были порою простыми игрушками прихотей царствующих особ и царедворцев.

А в начале марта 1801 года дворяне гвардейского служения задушили Павла Первого и возвели на трон весьма участвовавшего в заговоре сына его, двадцатитрёхлетнего Александра. Отцеубийца осыпал милостями всех, кто пострадал при отце. Раевскому представлялась возможность вернуться к службе. Новый император даже пожаловал ему чин генерал-майора. Но обласканный изгнанник решил пребывать в своей отставке. В декабре 1801 года Николай Раевский писал Александру Первому: «Ныне хотя я имею ревность и усердие продолжать Вашему Императорскому Величеству службу, но встретившиеся домашние обстоятельства, кои должно к бедственному с семейством моим содержанию привести в порядок, принуждают к принятию других способов, почему и осмеливаюсь всеподданнейше просить, дабы Высочайшим Вашего Императорского Величества указом поведено было сие моё прошение принять и меня, имянованного, отставить от службы на собственное пропитание и, за долговременную и безпорочную службу, со Всемилостивейшим позволением носить общий кавалерийский мундир».

10

Близилось к концу безмятежное пребывание Раевского в изгнанниках. Его отлучение от военных дел обычно в шутку потомки сравнивали со псковским изгнанием Пушкина. И как-то ехал он в коляске просёлочной дорогой к усадьбе под Екимовским. Стояла осень. В синем небе сбивались уже и готовились к отлёту бесчисленные стаи ласточек. Они кружили высокими щебетливыми стаями над усадьбами и крестьянскими дворами. Над ними высоко кружили коршуны, как это им и положено. Осень была ранняя. А по перелескам здесь и там, вдали слышались псовые охоты. Псы, словно откормленные орденоносцы при дворе, показывали свои сноровки. Они ретиво несли свою службу. Раевский обыкновенно избегал таких забав и старался не участвовать в них. А псовые голоса то удалялись, то приближались в просторах осени. Обочь дороги стояли высокие травы и уже костенели в своей перезрелости. С правой стороны от дороги в высоком кипрее вдруг увидел Николай Николаевич маленькую, трогательно насторожившуюся головку. Изящная серебристая головка тревожно поводила высокими ушами, как бы слушая стремительные голоса, не понимая ещё, что это означает, но догадываясь, что это что-то ужасное.

Глянув на коляску Раевского, голова встрепенулась. Она встрепенулась, метнулась в сторону и как бы рухнула. И больше из травы не появлялась. Но какое-то судорожное движение чувствовалось, приметно было там, в траве.

Николай Николаевич остановил коляску и спрыгнул на сухой и мелкий песок дороги. Осторожно направился он в заросль кипрея. Там что-то встрепенулось, встрепенулось ещё... И затихло. Неторопливо генерал двинулся на эти шорохи, которые больше не подавали о себе знать. И вскоре он увидел... На земле, прижавшись к ней всем телом, как бы стремясь уйти в неё, лежала молоденькая косуля. Нога её задняя была откинута и кровь струилась по ней чуть-чуть. Косуля закинула голову и судорожно дышала. И смотрела искоса на Раевского она. Смотрела полузакрытыми глазами, в которых стояло выражение ужаса.

Поделиться с друзьями: