Дело о кониуме
Шрифт:
— Весьма, весьма, — промычал Иерихон. — А что узнавать?
— Если бы я знал? Мне тогда и цены бы не было, генералом работал бы. Выведывайте все, что покажется интересным. Ведь в таких ситуациях не только не знаешь, что лежит в прикупе, но и сколько карт в колоде, во что играешь и по каким правилам.
Оставшись один, Ершов разложил карточки в следующем порядке: Вера Муханова — жена Павла; Нечаева Ольга — жена Нечая; Нечаева Клавдия — дочь Нечая; Анастасия Муханова — мать Павла; Инна Вермишелина — сестра Павла; Ольга Перепеленко — первая жена Нечая, прабабушка Павла.
Ершов хмыкнул:
— Старик, смотри, женится лишь на Ольгах. А дело? Ну и дело! Чисто женское дело.
Сергей сел за телефон и вскоре сговорился о первых встречах, а затем зевнул, достал листки мемуаров Нечая, прилег на кушетку и начал читать.
«Солнце еще не поднялось над горизонтом, но небо уже посерело, когда во время расстрела произошла заминка.
Обнаженные жертвы, освещенные фарами урчащего одинокого грузовика, жались в кучу между всадниками конвоя. Убийства совершались у тянущегося к болоту рва, куда жертв отводили десятками. Вдруг очередная партия приговоренных кинулась врассыпную, на секунду возникла сумятица, безвольная толпа обреченных всколыхнулась, конники выдернули шашки….Однако в то время чекисты, уже освоившие приемы стрельб в упор, еще неуверенно сидели в седле, и одна девочка сумела добежать до болота и прыгнуть в воду. Минут пять жгли палачи факел над самой поверхностью, но никаких признаков беглянки не обнаружилось, и, грязно ругаясь по-латышски, мадьярски, еврейски и русски, чекисты пошли добивать недорубленных и стаскивать их в овраг, а вскоре уехали, даже не присыпав трупы еще час назад живых, полных сил людей. Я никогда не видел этой сцены наяву, но сколько раз во сне она приходила ко мне.
Тем летом восемнадцатого года трудно было представить себе, что я, не то что семьдесят лет, нет, просто проживу еще год. В шестнадцатом я отравился газами, год лечили в госпиталях, но еще и через год я задыхался, харкал кровью. Жил я тогда в лесной глуши, в доме попа-расстриги. Я был очень молод и был уверен, что Господь давно хочет заполучить мою душу, но единственное, что я мог себе позволить, это медленно ходить и удить мелкую рыбешку. Это я-то, фехтовальщик, гимнаст, наездник…
Революция тогда еще не окровила наш лесной край. В уезде, правда, арестовали двести заложников, но они мирно сидели в старой тюрьме. Докатывались иногда страшные слухи, но все случалось где-то там, далеко, здесь же жизнь текла так, словно ничего и не происходило. Край был глухой, сплошное бездорожье, земли бедные, мужики жили в основном за счет ремесел да зимних заработков.
Туманным августовским утром я и приютивший меня расстрига Диомид вышли с небольшим неводком половить рыбы. Речушка наша неширокая, быстрая. Вытягивал невод Диомид, а я на лодке заводил нижний конец. С первых двух заходов выбрали лишь полведра, отдохнули, а когда я оттолкнул лодку в третий раз, в борт что-то ударилось. Я посмотрел — бревно, только собрался оттолкнуть его багром, как вдруг остановился, ибо увидел обхватившие ствол руки и слегка возвышающуюся над водой полоску лба. Я прямо в одежде бросился в воду, провалился по пояс, но все-таки сумел подхватить утопленника и выкарабкался на берег. Кровь хлынула у меня изо рта, это было последнее легочное кровотечение в моей жизни.
Спасенная оказалась совсем девочкой, голубоглазой красавицей с мягким плавным русским лицом. Две недели она металась в бреду, а я… я за эти две недели вдруг почему-то выздоровел. Я ухаживал за девушкой, как за грудным ребенком, а это не такое простое дело. И вот она пришла в себя. Три дня молчала, смотрела на меня, ела, садилась в кровати… молчала. Но однажды, когда я совсем ничего не чаял, она зверенышем кинулась на меня.
«Девочка, — успокаивал я ее, — ты с ума сошла, сколько тебе лет! В жизни будет еще много хорошего, нельзя же так. Ведь я не знаю даже, как тебя зовут». Но она рвала на мне руоашку, щипала кожу, выгибалась и кричала: «Я не могу ждать! Я хочу сегодня! А вдруг завтра расстреляют? Жить, хочу сегодня жить!» Из глаз ее текли слезы, слова были путаны, жесты неловки, неприятны, но почему-то вдруг и я ополоумел. Потом ощутил себя скотом, а она успокоилась и впервые разумно заговорила. Рассказала, как ее, шестнадцатилетнюю девчонку, взяли в заложницы за то, что существовали где-то два ее старших брата, два офицера призыва четырнадцатого и семнадцатого годов, как вместе и женщины, и мужчины мучились в общей огромной камере, как сгорали, но не осквернялись, ибо надеялись, ждали, что выпустят, ведь не нашествие же, ведь они не виновны ни в чем, и они в России. Потом она вспомнила, как всех их заставили раздеться донага, как набивали партиями в кузов грузовика, как ждали своей очереди сначала на тюремном дворе, затем у места казни, как безумно ей хотелось жить, как не верилось в смерть и как обыденно убивали ее товарищей. Рассказала про чудо спасения, про то, как до беспамятства сидела в воде, дыша сквозь камышовую трубку, а потом куда-то плыла, не понимая, день стоит или ночь, жива она или мертва? А я смотрел на девчонку, и слезы катились у меня из глаз, и ничего мне самому от жизни не хотелось, лишь жила бы она.
Гражданская война злодействовала по окраинам империи, и миллионы русских не имели никакой возможности выбирать. Весной девятнадцатого мы с Ольгой, покинув дом расстриги Диомида, попытались пробраться сначала на восток, потом на юг, но все время мы не успевали — первыми начали отступать сибиряки, а стоило нам добраться до Тулы, как хлынули назад казаки и добровольцы.
В двадцать второй год я вошел не менее растерянный, чем в день сегодняшний, но был я тогда на семьдесят лет моложе. Весной того года меня и двухлетнего Пашку бросила Оля. Я, бывший царский подпоручик, вынес все свалившиеся на меня мытарства и унижения, пережил их лишь потому, что заботился о моей нежной, несчастной, робкой девочке. И вдруг, когда я ничего и не чаял, Олю словно подменили. Когда я появлялся в нашей комнате, просто утыкался в ее не видящий меня взгляд, ушибался о бессмысленную самодовольную улыбку. Вскоре я найду работу, сам стану служить в том, что теперь называется «ВПК», сын мой пройдет вторую германскую в красноармейской форме, но тогда, в двадцать втором, я не мог представить себе, как могла моя Олечка уйти от меня к краско-му…»
Квартира Павла Муханова представляла собой то ли подобие склада забытых вещей, то ли павильона зоопарка, по которому прокатилась Мамаева конница: лаяла у двери щетинистая псина, шипел из кресла кот, щегол в клетке разбрасывал шелуху, дремали рыбы в аквариуме, а хозяйка предупреждала Ершова, чтобы он нечаянно не наступил на черепаху. А он и так держал ухо востро, дабы ни во что не вляпаться. На кухонном столе среди чайных луж примостились и спицы, и нитки, и книги, все стулья были завешаны рубашками, бюстгалтерами, штанами и авоськами, на полу высились отряды консервных банок, стопки газет, пакеты с крупой и кочаны. В прихожей рядом с кладбищем обуви, напоминающим картину «После битвы славян с половцами», располагалась причудливая конструкция из всевозможнейших полу ржавых железяк, за обладание которой любой авангардист отдал бы нечистому душу, ибо стоило лишь придумать название этому чуду, и мировое признание было бы неминуемо.
Вскоре жена Павла Вера очистила на кухне один стул, и Ершов, примостившись на нем, чуть не попал рукавом в болотце из варенья, но вовремя среагировал и, поводя ладонями по воздуху, положил их на колени.
Вера принимала Ершова в мятом засаленном халате с полуоторванным карманом, зато волосы ее были красиво уложены, губы накрашены, глаза подведены. Молодая, ядреная, жгуче-черная глазом и волосом Вера уселась напротив Ершова, развела воротничок, обнажив матовую кожу шеи, и закурила.
— Вера, можно я вас буду просто по имени называть? — начал разговор Ершов.
— Можно, а вас?..
— Сергеем. Расскажите, как пропал Павел.
— Как? Знали бы вы, сколько раз я уже это рассказывала.
— Представляю, но…
— В тот день он ушел как обычно, вернуться обещал часам к семи. Когда вовремя Павел не появился, я не волновалась, он частенько задерживался. А я в тот день умаялась, заснула рано. Проснулась часа в четыре утра, тут задергалась, ночевать Паша всегда приходил. Потом, сами понимаете, суббота, черт его знает, куда обращаться. Сначала обзванивала знакомых, родственников, в милицию-то его мать позвонила, тогда-то все и началось.
— А в предыдущие дни Павел чем занимался?
— Фактически он ничего серьезного в эти дни не делал.
На работе им тарифную сетку спустили, они там резвились. Павел домой приходил возбужденный, злой, не то что в те дни, когда уработается, орет, что все — бред, но тогда еще и съезд заседал. Павел поужинает, потом в ящик уставится, тоже все бредом называет, но уже хохочет. Вот разве что в среду, тогда у него какой-то личный на службе конфликт вышел, и он там заявил, что разгонит к черту и минздрав, и Академию меднаук, а в четверг, помните, президент склоку на съезде начал. Так Павел полгорода оповестил о том, сколь-де президент не ловок: он, Пашка, велел минздрав разогнать, а тот кинулся на парламент.
— А у Павла что за конфликт?
— Да нет, самому Павлу ничего не требовалось, у него шла большая*серия экспериментов для души, а потом уговорила бы я его либо поехать в Германию, либо немцы ему здесь лабораторию открыли бы. Сам он на эту гнусную нищенскую единую сетку плевал с колокольни, но его прабабка раз в полгода, а то и чаще, укладывалась в больницу к одному и тому же врачу, Анне Дмитриевне Добронравовой. Пашка ее хорошо знал. Доктор из детей первых эмигрантов, родилась в Марселе, кончила Сорбонну, а в пятьдесят восьмом зачем-то к нам приехала. Пашка говорил, что врач она классный, один из лучших в нашем городе, а вот ни кандидатской, ни категории у нее не оказалось. Ее по минимуму аттестовали, она и подала на увольнение.