Дело султана Джема
Шрифт:
Я вопросительно посмотрел на Джема, женщина явно проталкивалась к нему.
Черты высочайшего моего друга напряглись. Он следил взглядом за незнакомкой, и вдруг мне почудилось, что он собирается соскочить с коня. Однако он не сделал этого – спохватился, что войско смотрит на него.
Женщина приблизилась к нам. Молча подняла ребенка и посадила к Джему в седло. Чадра при этом соскользнула с нее, открыв лицо.
Тогда я впервые увидел вторую жену Завоевателя, сербку, мать Джема. Меня поразило сходство матери и сына – то же светлое лицо, светлые глаза. Много позже, когда мы с ней принуждены были вместе бороться за вызволение султана Джема, я убедился в том, что они были схожи и сердцем. То была выдающаяся женщина, это сущая правда.
В тот час ее появление глубоко взволновало Джема. Его глаза были прикованы к ней, а руки, не выпуская поводьев, обнимали сына.
Наши женщины – иные, вам поэтому не понять, сколь странным показалось нам то, что последовало затем. Женщина с открытым лицом обвила руками ногу Джема (выше она дотянуться не могла) и всем телом прильнула к ней. Так порывисто, точно вознамерилась не отпускать его. Глаза ее были закрыты, губы сжаты, всем своим существом она впивала в себя близость сына. Истинная правоверная никогда бы не решилась на подобное, никогда не выказала бы перед тысячью глаз свою материнскую боль. Но мы почему-то не увидели в том неприличия. Все, что делали двое этих людей – я понял это спустя много лет, – носило на себе печать какой-то беспредельной чистоты. Джем с большой нежностью отстранил мать и ненадолго задержал руку на ее волосах, пока они молча смотрели друг на друга. Потом женщина что-то сказала ему на своем неведомом языке, и Джем высоко поднял малыша, показывая его войску.
Воины закричали, выражая свою верность предводителю, клялись одержать победу. А я смотрел на мать, сына и внука – этих трех отпрысков чужой, нам непонятной крови. Смотрел, как они не прячут боли и надежды, не боятся выказать слабость.
Поверьте мне – я был султаном и халифом, – очень много узнаешь о людях, когда смотришь на них с высоты: беда султана Джема коренилась в том, что в нем было слишком много человеческого.
Далее я сумею быть вам полезен только теми вестями, что достигали Каира, – я не был свидетелем скитаний Джема по Анатолии. Мы узнали о том, что Махмуд-бег, правитель Анкары, действительно перешел на сторону Джема и его примеру последовали другие сипахские военачальники. Узнав об этом, Баязид двинулся к Айдосу, а тем временем Касим-бег, увлекая за собой караманов, соединился с Джемом и Махмудом, и они вместе подступили к Конье. А перед тем мой высочайший друг подписал с Касимом такой договор: поверженная держава караманских бегов будет воскрешена, и ее престол займет Касим.
Мне еще тогда подумалось, что Джем сулит то, чем пока не обладает; не понравилось мне также, что он оглашает подобные договоры – османы не простили бы ему раздела своей молодой империи. Иными словами, события в Анатолии развивались не в пользу Джема – еще ничего толком не зная, я уже был в этом убежден.
Вести о поражении пришли гораздо позже, летом, два месяца спустя. Прежде всего осада Коньи не удалась (это можно было предвидеть), потому что Баязид держал в крепости отборнейшее войско. Самый же тяжелый удар нанес Джему Гедик Ахмед, лучший полководец Мехмед-хана. Баязид почему-то пощадил его, продержав полгода в заточении; дьявол знает, о чем сторговались они за это время, но Гедик Ахмед вышел из темницы ярым приверженцем Баязида. Лично я догадывался о причине, толкнувшей старого вояку к Баязиду. Честолюбец, знаток своего дела, Гедик Ахмед, должно быть, счел, что при султане-воине, каким слыл Джем, он всегда будет на вторых ролях. Тогда как при Баязиде, никогда не проявлявшем склонности к военным делам, Ахмед-паша сохранял свое место первого османского военачальника.
Совсем просто, не правда ли? Напрасно полагаете бы, что наверху, меж султанами и визирями, расчеты сложнее, чем между владельцами двух соседних лавчонок.
Вступив в Анатолию, Ахмед-паша первым делом приказал полонить всю семью Махмуд-бега и отправить в Стамбул. Махмуд-бег, обезумев, пустился преследовать янычаров, отвозивших его жен, чад и домочадцев. Другими словами, сам полез в лапы Сулейман-паши, правителя Амасы, был разбит и бит, а голова его – послана Баязиду. Из-за совершенного им безрассудства Джем лишился надежнейшего полководца и лучшего своего войска.
Уже в середине лета узнали мы, что братья вступили в переговоры. Начни их Джем раньше, до осады Коньи и разгрома Махмуда, неизвестно, чем бы они кончились. Но теперь, после одержанных побед, Баязид был непреклонен: «Империя – это невеста, а двух суженых невесте иметь не пристало. (Вы, наверно, заметили его слабость к народным поговоркам, Баязид тем самым доказывал свою близость народу!) Пусть брат мой перестанет обагрять свой плащ кровью правоверных и окончит свои дни в Иерусалиме, вне наших пределов!»
Вслед за словами последовали дела: чтобы положить конец бунту Джема, Гедик Ахмед двинулся на Киликию – уже вплотную к границе с моими землями, куда укрылись остатки Джемова войска.
С нетерпением ожидали мы новых известий. Я опасался не за халифа – Баязиду было теперь не до завоеваний. Каждое утро я просыпался с мучительной мыслью, что прибудет весть о гибели Джема: она становилась почти неизбежной. Говорили, что все сподвижники, исключая Касим-бега, покинули его, что Джем вновь скитается, всего лишь с несколькими тысячами воинов, по Киликии или Ликии, вдоль побережья. Дважды – по настоянию его матери – я посылал гонцов, предлагая ему мое гостеприимство. По настоянию матери. Зачем я подчеркиваю это?
Потому что между государями не существует дружбы. Я сочувствовал Джему, но не мог держать при своем дворе притязателя на престол Османов, когда этот престол законно занимал его брат. Я принужден был сохранять видимость приличий в своих отношениях с Османами и если предлагал Джему покровительство, то лишь потому, что был совершенно убежден: Джем не примет его. Я уже знал Джема. Он не любил благодеяний.
Мои гонцы не вернулись. Ахмед хорошо стерег границу.
Еще несколько слов. О том дне, когда мне сообщили, что Джем обратился с просьбой об убежище в другое место. Помню, прежде всего я испытал облегчение – не придется больше принимать участие в рискованном деле. И сразу же вслед за тем – чувство вины. Это чувство я унес с собой в могилу; оно было причиной всех моих позднейших попыток помочь Джему, очень гласных, показных. Они были заранее обречены на неуспех, я это сознавал. И лишь пытался с их помощью убедить кого-то (быть может, мать Джема, а быть может, и самого себя), что не изменил своему союзу с ним.
Я испытывал тайный страх, что Джем встанет у моего смертного ложа и потребует ответа. Джем не сделал этого, он простил меня. В сравнении со всем тем, что выпало на его долю, я, по-видимому, был наименьшим злом.
Не простила меня его мать, хотя ни разу не обронила и слова укора. (И она, и жена Джема, и сын долгие юды жили под моим кровом, рассчитывая на мою помощь в его спасении.) Мать Джема благодарила меня низкими поклонами – что, вероятно, было нелегко дочери и супруге владетельных особ. Свои укоры она проглатывала, но я чувствовал их, потому что и моя совесть упрекала меня в том же: если бы в свое время я предложил Джему не только приют, но и войско, если бы я решительно поддержал его, многое произошло бы по-иному. Возможно, Джем и впрямь стал бы султаном. Больше того: возможно, и я не оказался бы последним халифом из рода мамелюков. Потому что преемник Баязида, Селим Грозный – вы, наверное, слышали о таком, – покончил с Арабским халифатом.
Итак, перед вами держал речь последний халиф.
Четвертые показания поэта Саади о событиях июня 1482 года
Вы не бывали в Ликии. Сдается мне, нельзя сыскать на земле место, более соответствовавшее нашим мыслям и страданиям, чем Ликия в памятное лето 1482 года.
Горы Ликии совсем голые. Говорят, во времена финикийцев и эллинов они были покрыты кедровыми лесами. Но кедр ведь особенно пригоден для кораблей, и столетие за столетием ликийские кедры плыли по всем морям мира, развозя по свету нетерпеливо алчущих путешественников, купцов и корсаров.
Тогда, в 1482 году, в Ликии не оставалось ни единого деревца или кустарника. Бурные потоки, грозы и ветры успели че только обнажить ее горы, они превратили их в невиданную, зловещую пустыню. Ликия нависала над нами кроваво-красным, выветренным песчаником; Ликия спускалась к побережью уступами, нависавшими, точно огромные кровли, на которых не могло удержаться ни одно лошадиное копыто; Ликия стенала и оплакивала себя пронзительным гулом бесчисленных тесных ущелий – Ликия уже сама по себе была жгучей, безысходной мукой.