Дело султана Джема
Шрифт:
Полагаю, вы станете дознаваться у меня относительно мирных переговоров в Эдирне осенью 1482 года. Нет нужды описывать их – они протекали так же, как любые другие. Баязид-хан не пожелал лично принять родосских посланцев, дабы кто-либо из неверных, имеющих слабое представление о наших утонченных обычаях, не оскорбил грубым словом ушей султана. Они были приняты Месих-пашой.
Месих-паша не дал родосцам окончательного ответа; они получили этот ответ лишь в декабре, когда наше посольство посетило Родос и подписало договор о мире. Баязид-хан обязывался поддерживать добрые отношения с рыцарями-монахами до смертного своего часа. То же обязательство, естественно, брали на себя и они, хотя, по чести, нельзя считать это обязательством – то была их сокровеннейшая мечта.
При дворе Баязид-хана говорили, что наши посланцы оставили в мирном договоре пункт, содержание которого должно было быть определено позже. Особым посланцем. Было также известно, что этот пункт касался Джема. Известно лишь по слухам – Баязид-хан ни разу перед своими подданными, придворными или войском не произнес имени Джема. Султан не может себе позволить иметь брата.
Была весна 1483 года. Мы только что получили тревожные вести. Осведомители у нас имелись повсюду. (Едва ли вас удивит это признание, ибо в наше время купить человека было просто: кошелек с дукатами, скажем, или обещание хорошего места, если будет на той стороне раскрыт, но все же успеет унести ноги.)
Вести были следующие: во-первых, рыцари увезли Джема из Ниццы и даже Савойи, отправили его в глубь французских земель. И что ни месяц, а иногда чуть не каждую неделю, меняют место его пребывания. Это указывало на то, что они обеспокоены.
Во-вторых, правителями Венецианской республики схвачен в Модене некий Никола Никозийский, везший письмо Джема к его матери в Каир. Венецианцы, чтобы не портить отношений с Каитбаем, гонца отпустили, но список с письма Джема был доставлен нам. Письмо указывало, что у Джема есть от рыцарей секреты, что он сознает нависшую над ним угрозу и ищет путей к спасению, – о многом говорило оно.
В-третьих, в Европе отдельные ученые и писатели обращались к совести христианского мира, призывая к незамедлительным действиям в пользу злосчастного принца. Во Флоренции, Авиньоне и Буде они открыто объявили, что судьба Джема есть знамение божье. В этом не было ничего удивительного: при всем их уме труженики духа никогда не могли уразуметь наипростейшее: сколь ничтожно место, занимаемое ими в делах государственных.
Я хорошо знал своего повелителя, поэтому мне было ясно, отчего он не определил положение Джема еще осенью 1482 года: Баязид-хан выжидал более благоприятных обстоятельств. Он верил, что в ходе событий его излишне ценимый брат упадет в цене. Рассудительный и опытный, Баязид-хан знал, что османы своими победами обязаны не столько оружию, сколько взаимоотношениям мировых держав. Некоторые из них действительно противопоставили себя нашему продвижению в Европу, но зато другие втайне приветствовали это продвижение, потому что оно избавляло их от могущественных соперников. Мы уже достаточно повидали и вполне могли рассчитывать, что Джем – будь он даже пророком или великим полководцем (а он не был ни тем ни другим) – не сумеет сплотить вокруг своего имени христианский Восток с христианским Западом. Впрочем, Баязид-хан выжидал, пока эта истина сверкнет открыто, чтобы не дать возможности магистру Ордена шантажировать нас; выжидал, хотя каждая минута промедления дорого обходилась ему, лишая душевного спокойствия. Однако мой повелитель, ко всем прочим своим достоинствам, был еще и бережлив. Каждый истекший день сберегал ему сколько-то дукатов.
Но затем события вынудили его поспешить, ибо к ним примешалось нечто новое, не поддававшееся подсчету. Примешались настроения крайне ревностных христиан или крайне смелых мыслителей (в наше время была на Западе такая болезнь). Они были способны устроить Джему побег и передать его Каитбаю или Корвину. Мы не должны были этого допустить.
Тем не менее Баязид-хан не проявил излишней суетливости; он медлил и тянул, выбирая то мгновение, когда не будет ни слишком рано, ни слишком поздно. Поэтому мое посольство на Родос было назначено на конец весны 1483 года.
Перед отъездом я должен был выслушать наказы моего повелителя. Баязид-хан принял меня в своих личных покоях.
Тут уже до меня описывали внешность султана. Могу лишь добавить, что власть не изменила его. Баязид-хан в отличие от большинства людей, кормящихся властью, не раздобрел, не приобрел величественной осанки. Умеренный в еде, враг возлияний, Баязид-хан по-прежнему оставался худым, как дервиш, перед ним ты не испытывал стеснения – чувствовал себя, как с себе подобным. Если что и смущало меня, когда я говорил с султаном, так это лишь зоркая его осмотрительность. На протяжении всего своего долгого царствования Баязид-хан жил как бы настороже. Он ни на миг не поверил в неоспоримость своей власти, не верил в любовь народа и войска, не верил даже собственному своему разуму – хотя ума у него было на пятерых.
Я объяснял себе эту его подавленность причинами, очевидными и для его современников, и для истории, – Баязид до своего восшествия на престол жил в тени прославленного, блистательнейшего отца, жил на положении нелюбимого сына, ибо Мехмед-хан никогда не таил ни предпочтений своих, ни своего презрения. Мехмед-хан твердил, что, перейдя к Баязиду, его кровь разжидилась и превратилась в воду, и я совершенно убежден, что, если бы смерть не поторопилась, Завоеватель убрал бы первородного сына, чтобы сделать своим преемником Джема. А уж коли был уверен в этом я, сторонний наблюдатель, то Баязид тем более не мог сомневаться, что его ожидает незавидная участь.
Баязида угнетало, что он стал наследником Завоевателя вопреки его воле. Поэтому и отношение его к Джему было двойственным – поверьте мне! С одной стороны, султан яростно ненавидел брата, незаконно избегнувшего смерти и ставшего знаменем наших врагов. Но с другой – Баязид ощущал тайную вину перед Джемом, перед памятью Завоевателя. И навсегда лишился уверенности в себе, как человек, занявший чужое место.
При том нашем разговоре султан принял меня один.
– Я посылаю тебя на Родос, Хусейн-бег, – начал он своим ровным голосом, – для того, чтобы ты урегулировал вопрос относительно будущего моего брата. Нам известно, что враг делает большую ставку на Джема. Вероятно, в последующие годы и десятилетия он будет для нас незаживающей раной. Не в наших силах зарубцевать ее. Орден будет беречь Джема как редчайшее сокровище. Каждая наша попытка устранить преступника, внесшего раскол в дом Османов, может принести нам больше вреда, нежели пользы; я не хочу прослыть отравителем в мире отравителей! Если когда-нибудь они решат избавиться от Джема, я их изобличу – все-таки мы с Джемом одной крови.
Султан проговорил вышеприведенное не прерываясь, как уже давно обдуманное. Еще раз подтвердив то, о чем я уже сказал вам: Баязид и желал смерти брата, и страшился ее. Уверяю вас, что ему многократно представлялся случай уничтожить Джема и он многократно отказывался воспользоваться им – неисполненная воля Завоевателя смущала его первенца.
Быть может, мои суждения слишком пространны, но исключительно в интересах истины. Баязид-хан был столь же верующим, сколь и суеверным. Он чувствовал себя в долгу перед судьбой за непредвиденно доставшуюся власть и, наверное, дал обет (это было ему присуще, он часто откупался от провидения, одаряя церковь, отдавая христианам в обмен на что-либо святые мощи, отпуская на волю преступников) сохранить Джему жизнь, дабы верх оставался за ним, Баязид-ханом. Только этим объясняю я, что в эпоху, когда яд был так доступен, а кинжал так быстр, опаснейший наш враг оставался невредим.
– Даже отдаленным намеком, Хусейн-бег, – продолжал султан, – ты не упомянешь о том, что мы желаем его смерти. Прежде всего мы тем самым без всякой пользы подняли бы ему цену. Кроме того, я желаю показать им превосходство нашей морали. Пусть видит мир, как милосердные, отзывчивые к страданиям ближнего христиане превращают своего гостя в пленника! Не станем забывать, что наше время имеет два средоточия – Рим и Стамбул. На нас устремлены тысячи глаз, Хусейн-бег, они смотрят со страхом вследствие побед моего отца. Ныне мы призваны доказать, что, помимо силы, несем с собой и новую мораль: отсутствие лицемерия. Неправда ли?
Именно так Баязид-хан обычно спрашивал моего совета: впивался взглядом в лицо и даже затаивал дыхание в ожидании ответа. На этот раз я был слегка ошарашен, и потрясли меня последние слова султана.
Оставаясь верным долгу, считаю себя обязанным упомянуть о единственном недостатке, который находил у своего повелителя: Баязид-хан был глубоко и последовательно лицемерен. Он всегда наблюдал за собой со стороны, сообразуя своей внешний вид и поведение с этим взглядом, всегда играл роль, изображая себя таким каким его хотели видеть окружающие. Поэтому, когда он назвал отсутствие лицемерия главной чертой нашей морали, я даже поперхнулся. Разумеется, эта черта отличала ислам от христианства. Живя в мире насилия, мы не отрицали, что властвуем и впредь будем властвовать с помощью насилия. Используемые нами средства были свойственны нашему времени. Хотя христианство отрицало эти средства, оно довело их до совершенства. Христианство вменяло нам в вину, что мы проповедуем уничтожение, а мы отвечали ему другим упреком: оно уничтожало, проповедуя мир и любовь.