Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сегодня или никогда, вколачивал король, а Замойский, досылая гвоздь, переводил: «Dzis ale nigdy!» Взятие Пскова — последнее усилие в этой войне. Псков — хребет обороны московитов... И какой дорогой хребет из рыбьей и слоновой кости, перевитый серебряными цепями! Зная своих гайдуков, Стефан распространялся не столько на стратегические темы, сколько живописал (по донесениям перебежчиков-литовцев) «всё богатство псковское, и весь плен и корысть», обещая их «по чину разделити». После чего у венгров пропала даже жажда. Они внезапно заявили, что некий десятник из гайдуков побывал в проломе и обнаружил лёгкий спуск в город, через незначительные укрепления в тылу Покровской башни. Они готовы — и требуют привилегии! — ворваться первыми.

Поляки возражали, Замойский поддержал их. Надо продолжить разведку боем... За столами сам собою образовался расширенный военный совет, где голос ротмистра или десятника, лазавшего в ров, звучал весомей гетманского. В пользу отсрочки говорили не только здравый смысл, но и свидетельства пленных о второй линии псковских укреплений. Замойский объяснял, что польские проломы не готовы, полякам пришлось копать издалека, а на штурм поднимаются дружно... Ему возразили: «Каждая кошка охотится сама за себя!» Не исключено, что эта острота определила время и исход штурма, её недаром запомнил королевский секретарь.

Баторий верней Замойского чувствовал нетерпение, неудержимость боевого порыва, важнейшего условия победы. То неустойчивое мгновение, когда его не надо, да и невозможно гасить. Ввязаться в бой, а дальше всё в Божьей воле! Разумеется, он привёл и аргументы: ежели русские заделают проломы, не хватит пороху для повторного обстрела; и растерянность у осаждённых пройдёт за день промедления; и хлеба мало... Но суть была во взвинченном состоянии венгров, готовых уже лезть на необрушенные стены. Оно заразной огневицей перекинулось на поляков. Единственное, чего добился Замойский, — чтобы в последнюю разведку послали немцев, известных основательностью и объективностью.

Венгры были уверены в своём проломе без дополнительной разведки, немцы отправились к Свинусской башне, что перед польскими траншеями. Если прорыв возможен, они должны подать сигнал для выступления. Но если, наставлял Замойский, проход тяжёл, требует дополнительного обрушения, он, кровь из горла, добудет порох, «вы же возвращайтесь без стыда!».

Венгры первыми покинули обеденные столы и лагерь, сноровисто заняли исходные штурмовые позиции. Немцы ушли без шума, поляки крикливо распределяли по флангам и на рубеже атаки пешие и конные отряды, в арьергарде поставили Юрия Мнишка... Король на вороном коне выехал к обрыву Великой, обозревая восхищающую сердце военачальника стремительную суету, уже не требующую понуканий: организм боя пришёл в движение, множество целей слились в одну, совпали с его, Стефана, замыслом, как на острие копья сосредоточиваются и вес его, и сила мышц, и способ закалки стали. Он знал, что немцы не вернутся, всё уже сорвалось и покатилось в победную или погибельную пропасть. Поднявшись на стременах, Баторий прокричал слова, смысл коих ускользал даже от него, зато угадывался каждым солдатом и гайдуком, ротмистром и гусаром по одному ликующему надрыву голоса. В минуту, когда прощально завыли венгерские рожки, Стефан не сомневался в успехе. Стена Окольного, так неприятно поразившая его при первом осмотре, выглядела разбитым, зияющим забором.

Одно резануло его требовательный взгляд, недолго отдыхавший на штурмовых колоннах венгров: поляки, не дождавшись немецкого сигнала, толпою повалили через ров и сгрудились, затолкались перед горами щебня — так похмельная голова колотится в шинок, суля хозяину вздёрнуть бейцы к пейсам, коли немедля не откупорит бочку...

10

Монастырёв снимал комнатёнку в Среднем городе, неподалёку от церкви Василия-на-горке — зеленоглавой, белотелой, с тугими закруглёнными бочками и неожиданно вместительной внутри. Её неурочный звон с тягучей оттяжкой, взывавший поспешать без суеты, отдался восторгом обречённости: началось! Приступа, правда, ждали не первый день. Михайло ночь провёл на башне, зашёл домой вздремнуть, когда прекратился обстрел и венгры, к удивлению наблюдателей, отправились пировать. Решили — отмечают Рождество Матки Божьей, покровительницы Речи Посполитой... Оказывается, накачивались горелкой перед приступом.

Коня Михайло не седлал, драться придётся пешим. Родимая Покровская недалеко. Оружие и доспех хранились в башне, котомку с хлебом притащит холоп, фляжка с водой, приправленной мёдом и уксусом, на поясе. Боевой холоп уже бежал из людской с рогатиной, сиявшей лезвием на жарковатом сентябрьском солнышке, как и его глаза — всполошённые, но не испуганные. Все заждались решающего часа, неизбежного.

Лишь затесавшись в толпу посадских и стрельцов, спешивших, кто куда приписан, Михайло пожалел о мерине. Обстановка на улицах была не для слабодушных. Из узких, высоко вознесённых окон и ворот неслись молитвы и причитания, будто у баб в холодных клетях и повалушах уже гробы стояли. Но постепенно Михайло стал различать, что даже в причитаниях звучало скорей не горе, а моление и ободрение, и взамен досады испытал смутную благодарность и сопричастность этим всеродным воплям, обращённым к небесам и воинству. Они заполняли некую неизбежную пустоту, приоткрывавшуюся во всякой душе, одинокой перед угрозой смерти. Он уж привык, что по нему-то никто не восплачет, а вот — сподобился. Когда же незнакомая молодка — по кике [83] судя, ранняя вдовица — сунула ему узелок с пирогом, в горле и вовсе потеплело, расслабилось. В последние недели его время от времени студило неведомое прежде предчувствие смерти, и вот — сошло парком, подобно едучей росе под солнышком бабьего лета. Михайло вдруг уверился, что не только поживёт ещё, но испытает самое сладостное и значительное в жизни.

83

Кика — женский головной убор.

Раздолбанная в щебень и пыль, зияющая брешами стена была уже привычна ему, но не посадским с рогатинами и ручницами, впервые допущенным в Покровский угол. Особенно нелепо, страшно выглядели разваленные башни. По лицам горожан, только подозревавших, что их ждёт, хранившим трогательные следы прощания и общегородского молитвенного плача, расползался ужас. Забравшись на кучи плитняка, они затихали и обречённо смотрели в поле, изрытое траншеями, перегороженное земляной стеной. В иных очах читалось даже ожидание скорейшей гибели. У таких «отчайдушных» легко возбудить и животную панику, и отвагу самоисступления, боевое безумие, перед которым бессильна военная наука.

Карабкаясь на перекошенный раскат, Михайло закричал десятникам, чтобы разбирали новоприбывших, ставили к уцелевшим укрытиям, раздавали кому порох, кому толчёную известь—сыпать в глаза, а безоружным — брёвна, утыканные шипами, напоминая, как обращаться с ними: не швырять сослепу, а жахать как бы двоеручным молотом, по команде всем вдруг... Он оказался наверху, как раз когда из шанцев ударил новый щедрый залп.

Заныли, заахали изумлённо десятки раненых. Другие не успели сообразить, что их убили. Дымный гром и вопли боли покрылись, как пеленой, звоном далёких колоколов Троицкого собора, где начался молебен о даровании победы. Там были все воеводы, ждали благословения. Им не пристало бежать на стену, подобно стрелецким сотникам, придерживая ножны и на ходу соображая, кого куда послать, поставить. Путь от Крома до Окольного одолевался галопом за десять минут.

Михайлу не задело. Поблагодарив Господа не словами, а одним сладостным утеснением сердца, Михайло без опаски вышел на внешний край раската, нависший над щебнистым откосом, над рвом и полем. Оно являло жуткий, истерзанный вид. Словно вселенская волна безумия сперва избороздила его шрамами и бугристыми струпами, потом погнала по ним тысячи пеших и конных людей, одетых в железо и припадочно трясших железом. Поражала слепая и жадная устремлённость этого движения, скорей напоминавшего течение воды, чем осмысленное перемещение живых существ. «Они напорне и дерзостне и надежне к городу идяше, — писал свидетель, — яко многая вода льяшеся; страшилищами же своими, яко волнами морскими, устрашающе; саблями же своими, яко молниями бесчисленными, на город сверкающе». Так мнилось до поры, пока Михайло и другие, особенно посадские, оставались поражёнными и недвижимыми свидетелями очередного приступа человеческой ненависти — неисцелимой до самой смерти всех родов. Но длилось оцепенение не дольше, чем «Отче наш».

Затем в полуразрушенной, гулкой пещере башни раздался голос Андрея Хворостинина. Он первым из воевод примчался в Покровский угол, вряд ли успев и крест благословляющий облобызать. Михайло привычно взнуздал воображение, стал различать в прущей через ров толпе рядовых и предводителей, робких и озверевших, оглядчивых заводил и тех, кто только массой своей и, по выражению летописца, «возвизжанием» создавал впечатление всесокрушения. В этом текучем напоре чувствовалась неуправляемость, отсутствие прицела. Как будто у венгров была одна задача — проникнуть в Покровскую башню, ворваться на развалины, а как они потом попрутся в город, как высидят под смерчевым огнём с деревянной стены, их ротмистров не тревожило. А на пути — и внутренний ров, и деревянный заплот. Кроме оружия и цепкого кошачьего проворства не было ничего — ни лестниц, ни верёвок, ни даже брёвен с зарубками, а стенобитные орудия, естественно, остались в шанцах.

Однако и при мысли, что венгры ворвутся в разрушенную башню с пушкой Трескотухой, установленной по указанию Богородицы, Михайлу охватило возмущение, излившееся поначалу на своих: стрельцы, посадские, мешая устанавливать затинные пищали, сбитые с верхнего раската, растерянно, но и подозрительно-умышленно толпились у единственной лесенки, ведущей в город. Стена возле Покровской была ещё достаточно высока, чтобы поломать ноги.

Дробовые удары Трескотухи ни на мгновение не остановили нападавших. За пешими отрядами к остаткам моста через ров мчался конный эскадрон Гаврилы Бекеша... В другой пролом тяжеловато, но по-крысиному пронырливо лезли немцы, зашитые в сплошные железные листы — от шапок с пупырями и наушниками до наколенников. Зато у венгров под кожаными жилетами сверкали лишь белые вороты рубах, прибережённых к решительному штурму. Оборотившись к своим, Михайло поразился, как они блёкло, небоевито выглядят, неповоротливо одеты и бедно вооружены. Мнутся, оглядываются на внутреннюю стену, где по указанию Шуйского устанавливали лёгкие пушки и размещались стрельцы запасного полка. Сам Иван Петрович рысил вдоль рва на своём кауром, и только вздёргивание узды, сбивавшей шаг коня, изобличало смятение воеводы.

Поделиться с друзьями: