День пирайи (Павел II, Том 2)
Шрифт:
— Скажи мне, кудесник, любимец богов! — в восторге от собственной памяти громко выпалил Аракелян. Тут случилось нечто никак не предусмотренное: лиловый Пушиша встрепенулся, перепрыгнул с сушилки на стол и застыл перед полковником, топорща перья. Аракелян отшатнулся, жуткий клюв гиацинтового ары был раскрыт и целился полковнику в лицо. Вдруг Пушиша зашипел, как магнитофонная лента без записи, потом голосом второго аракеляновского сына, Тимона, произнес:
— Восемнадцатое марта. Дядя и отец беседуют после обеда, — потом попугай еще пошипел, щелкнул и произнес голосом Георгия. — Учти, Игорек, мы с тобой связаны теперь одной веревочкой, ты теперь монархист и попробуй хоть на самое короткое мгновение надумать что-либо иное, как я тут же возьму на себя воспитание твоих сирот… — и перебил сам себя его, Аракеляновым голосом: Георгий Давыдовыч, отрежьте мне обе руки и язык сию же минуту, если сомневаетесь… — и снова голосом Шелковникова: — То-то же. А что же ты мой шустовский? — Пушиша помолчал, потом раздался звон рюмок, бульк и двухголосый выдох, и снова собственное полковничье: — Ираида, кофе. — Потом голос Тимона произнес: — Сговор налицо. Конец. — Раздался щелчок: на сей раз просто Пушиша закрыл клюв.
Полковник сидел, окаменев, и думал отчего-то, что не зря Абрикосов евреев терпеть не может. Этот вот синий с его горбатым носом очень как раз похож на наглого цадика. «За что? — думал полковник. — Ведь все у мальчика было, ни в чем ему не отказывали. Значит, не зря парень вечно сидел с этим синим до лиловости нахалом. Значит, он решил, что попугай не хуже магнитофона. Если нужно, значит, на родного отца и на дядю досье подобрать». Первым движением полковника было — быстро сесть в машину и рвануть на дачу, а там выдрать Тимона так, чтобы на всю жизнь забыл играть в Павлики-Морозовы. Потом сдержался: на даче, кроме жены и Тимона, были еще и младшие, Зарик и Горик. Горацию только одиннадцатый год, нельзя его травмировать… Окончательно убитый полковник повторил проклятую фразу из Пушкина, и попугай послушно воспроизвел беседу от двадцать пятого марта, которая оказалась еще хуже прежней, тут уж просто Игорь и Георгий делили места в правительстве, и, что всего ужаснее, он, Игорь, что-то брякнул неуважительное про Павла Романова, а он его тогда еще и не видал! Чудовищное творение сына было обоюдоострым, оно могло разить в любом случае: и в том, если монархии не будет, и в том, если она будет! В случае, если власть после смерти косноязычного премьера захватит камарилья Заобского, — хотя Георгий и обещал, что тот от инфаркта очень скоро здоровье потеряет, — а с ним, значит, всплывет и ненавистный танковый маршал, тогда ему, Игорю, каюк, а Тимон выйдет сухим из воды. Если же — более чем вероятно — монархия будет, то и тут Тимочка папу ох как может прижать, мало ли чего наговорено в доме за последние месяцы… Убить проклятую птицу…
И вдруг в душе полковника настал покой. Даже гордость некая появилась за сына. Вот она, смена! Если будет у нас теперь законная социалистическая монархия, может быть, во всем теперь нужна будет как раз династийность? Как, в конце концов, должен был поступить настоящий пионер, — Тимон уже комсомолец, но неважно, — если его отец и дядя вступают в подобный сговор? Именно так! Пусть ему, еще мальчику, и непонятно, что монархия есть естественное развитие и продолжение социалистического строя, одновременно венец его и краеугольный камень. Он это еще только через несколько лет поймет. Но работает-то, сволочонок, как чисто! Мастерство записи какое! Тонкость дрессировки! Последнее, конечно, от деда взял мальчонка, ну, самое лучшее из наследственности по отцу, да и по матери! Все четверо сыновей всегда огорчали полковника своей скрытностью — и вот только теперь оценил он эту свою собственную наследную черту, очень, конечно, положительную. Чем-то еще остальные сынишки порадуют…
Полковник больше не психовал. Он сунул Пушише овсяное печенье из дедовых запасов и быстро прошел к себе в кабинет: искать запрятанную в самый дальний ящик секретера Елену Молоховец, полное издание 1904 года с факсимильным автографом автора; искать трехтомного «Повара-практика» Эскофье, издание 1911 года, другие подобные книги, особенно кое-что на армянском — все это он берег от попугаев как зеницу ока. Вообще у него была очень недурная кулинарная библиотека. И расширить ее в ближайшее время тоже нужно постараться. Он, Игорь Аракелян, не пропадет. У него все-таки есть талант. Неизвестно, как там у других, а у него — есть. Пусть у кого такая еще долма получится, это мы поглядим, понюхаем, идиоты могут даже дегустацию провести.
Кстати, Зарик великолепно жарит бастурму на открытом воздухе!
8
Муху из стакана выкинешь, а с женой — что делать…
Очень отчетливые такие насекомые, крупные, как чернослив, раньше их тут, кажется, для богатства разводили, а теперь они уже сами. Одно приятно в профессии, что ни в котором облике они тебя не кусают. Чуют.
По ассоциации вспомнил Рампаль свой царственно-дезинфекторский облик, в который был введен неведомыми до того дня серьезной западной науке сибирскими пельменями. На досуге, а в последнее время у оборотня было оного немало, он об этих пельменях статью для служебного журнальчика написал; журнальчик этот на двадцати пишущих машинках распечатывал ушедший на пенсию множественный оборотень Порфириос, — то ли питал старик отвращение к любому современному множественному средству, то ли искал способа занять свои очень множественные руки. Выходило по науке так, что в случае необходимого мгновенного постарения без выхода из принятого образа пельмени эти, фабричного производства, с начинкой из мяса неопределимого происхождения, чуть ли не вдвое превосходили эффективностью столь дефицитную сушеную левую заднюю лапку суринамской пипы, обработанную креозотом и слюной пантеры. Ради этой пипы сколько средств у налогоплательщиков американское правительство повыгребало, а пельмени в Свердловске — на каждом углу, и какие эффективные! Экономный француз не сомневался, что его научная работа будет положительно оценена начальством. Эх, кабы чем заменить и морского ежа!
Сейчас Рампаль не был ни царем, ни дезинфектором. Насекомые, обильно заселявшие его отдельный двухкоечный номер в гостинице «Золотой колос», получили полную свободу ползать и по потолку, и по полу, и по единственному, обе койки снявшему жильцу. Перебираться сюда пришлось вслед за Софьей, видимо, сильно перетратившейся, из более комфортабельной «Украины». Одно хорошо, что горничные тут не пристают, а только презирают за то, что у него пустых бутылок не остается. Эх, да Господь с ними, с женщинами, вечно только неприятности.
Мыслей за последние месяцы «почти-что-отдыха» в голове оборотня перебывала тьма-тьмущая. Были, конечно, мечты о научной карьере, — вот как он на пенсию выйдет и ферму купит под родным Аркашоном, или, на худой конец, где-нибудь под Новым Орлеаном, обязательно с уютным, в пятидесятые годы любовно и со страхом выстроенным прежними хозяевами бомбоубежищем, нынче, понятно, потерявшим свой первоначальный смысл начисто, но как хорошо там каминную сделать или комнату для тенниса! Вот там и сидеть бы у огня, наукой заниматься в своей природной шкуре, и писать мемуары, скажем, под таким заголовком: «Как я был разными вещами», в книге этой, конечно, его нынешние российские похождения займут немало места. Тут Рампаль понял, что название книги мысленно произнес по-английски, и горько взгрустнулось его французской душе.
Было почти одиннадцать, весеннее солнце светило вовсю прямо в старческое лицо Рампаля: он находился в облике президента Теодора Рузвельта, но для полной неузнаваемости удалял с лица все волосы вплоть до бровей, брил голову и ел два пельменя ежедневно. Однако же Рампаль из-под одеяла и не думал вылезать. Подслушивание, проведенное им в комнату Софьи, говорило, что потенциально-нежелательная русская императрица почивает, сквозь зубы бубня грубый русский глагол в угрожающей форме будущего времени, — радиотрансляция же на подоконнике долго и упорно молчит, хотя ей в такое время положено истекать музыкой.
Рампаль дотянулся до штепселя своей радиоточки и потыкал им в розетку: что за молчание, какую такую там космонавтику запустили? У них здесь такое молчание либо космос означает, либо похороны очень серьезные. Нет, сейчас, конечно, будут похороны: ради космоса они тут молчат короче, никому уж не интересно, и без того все время кто-нибудь у них отсидку на орбите отбывает. Похороны, ясно. Где они улиц-то напасутся? «А вдруг…» — мелькнуло в Рампалевой президентской голове, неся отзвук робкой, недозволенной армейским уставом надежды. Одних-то конкретных похорон ждал он более всех других событий на свете, они немедленно освободили бы его от наблюдения за Софьей, которая все-таки сильно ему надоела походами по пустым, но полным покупателей магазинам и бесконечными поездками по разным концам подлежащей перепланировке Москвы. В магазинах то там, то здесь появлялся какой-нибудь новый, ранее не продававшийся предмет, к примеру, в апреле шла молодая картошка, называлась она «кубинская», из чего явствовало, что с некоей картофелеобладающей страной отношения улучшились, — но когда Софья в меховом магазине, где меха, сильно подорожавшие, все-таки были, задала вопрос, часто ли бывают манто из меха панды, продавец просто залился смехом, и стало ясно, что отношения с пандообладающей страной, похоже, нынче ухудшились. Глухие волны мировой политики бились в московские прилавки, донося рокот событий на Ближнем и Дальнем Востоке, в Центральной и Крайне-Северной Америке, отовсюду, с кем только еще могла испортить отношения заканчивающая исторический этап развития держава. Рампаль никак не мог надивиться: неужели им не понятно, что любое появление чего бы то ни было на их прилавках — результат не переменного улучшения-ухудшения отношений, а всегда и без исключений только результат ухудшения таковых? Пропало масло — значит, испортились отношения с той страной, откуда его ввозили, появилось — значит, испортились отношения с другой страной, куда вывозили… А Софья, с головой захваченная идеей реконструкции столицы, мерила солдатским шагом разные московские монастыри и заставы, помечая что-то свое на купленной в киоске туристической карте Москвы. На месте древнего Новодевичьего монастыря Софья поставила жирный крест видимо, монастырь подлежал сносу, потому что на полях она приписала: «Будущий мемориальный комплекс Софьи I». Увы, подумал Рампаль. Видимо, неприязнь к женщинам обречена была пребывать вместе с ним до конца дней. Но и Господь с ними, еще много хорошего есть на земле и помимо них.
И вдруг тишина закончилась. Проклюнулся, как из тухлого яйца, голос оперного недоноска из-за пыльной ткани, обтягивающей динамик. Не лопотание поплыло оттуда, не размеренное заупокойное канонархание, уместное любому известию о кончине главы правительства, а нечто вроде выкликания слов по отдельности, со все большей энергией, обещающей главную информацию в следующем, еще не выплюнутом слове: «комитета» — еще совсем тихо, «коммунистической» — уже громче, «партии» — с оттенком угрозы, «Советского» тоном ультиматума, «Союза» — берегись, прячь баб!.. Потом опять потише: «девятнадцатого» — эдакое зыбкое волнение на Черном море, «апреля» — та же зыбь, но уже тихоокеанская, «в восемь» — вроде прилива у берегов Лабрадора, «часов» — как небольшое цунами, «пятнадцать» — как большое, «минут» извержение нового, доселе не известного вулкана на территории Демократической Антарктиды, из которой даже архиепископ Архипелагий безо всякого самолета слинял в прошлую пятницу… Господи, неужто все-таки помре?..
Дальнейшее произошло для оборотня все как-то сразу, вплоть до выбегания из гостиницы примерно через час. Но в сознании отложилось, что сегодня двадцатое, день рождения очень популярного в Советском Союзе западного военного преступника, впрочем, преступник сам по себе никого особенно не интересовал, всем нужен был его воскресший дух, а таковой был не так давно весьма искусно воскрешен Фердинандом Резникяном в очень-много-серийном телефильме, называвшемся, помнится, «Восемь с половиной мгновений тоже плачут», как раз по погоде. Иначе говоря, вождь умер вчера утром, а он, Рампаль, был свободен уже больше суток, но, как хризантема в проруби, мотался за солдатообразной бабой! Не могли уж подождать до дня рождения собственного вождя, до некруглой годовщины, но какова получилась бы магия чисел — двадцать два — сто одиннадцать — и бабах! Сразу бы ясно тогда, отчего именно все случилось, а так будут в народе сомнения, но хрен с ним, с народом. Постановления же о переименовании мыса на Чукотке, реки Вилюй, городов Почепа и Мологи, трех улиц в Алма-Ате и двух в Тирасполе в знак увековечения памяти загнувшегося премьера неслись мимо сознания оборотня. Инструкций больше не имелось, точней, они хранились в запечатанном конверте у коллеги-оборотня Сазерленда, уже который год исполнявшего роль очередного американского военно-морского атташе; таковых советское правительство от себя чуть не каждую неделю высылало, и экономичней было держать на этой роли одного и того же оборотня, летающего в Вашингтон и обратным же рейсом возвращающегося в новой плоти. Но — думал Рампаль — нельзя же так просто и эту дуру бросить, у нее билет на самолет на одно из последних апрельских чисел, она ж дотратилась! У нее подлинники исторических документов, у нее план ее собственной перестройки Москвы! Хотя все в копиях имелось и у Рампаля, но, рискуя выговором, мнимый Рузвельт полез в тумбочку, там на крайний случай хранилась бутылка совершенно драгоценного по здешним меркам напитка: водки «Лимонная», без единой русской буквы на этикетке. Мысленно Рампаль перекрестился, отчего-то по-православному — и высадил больше чем полбутылки единым духом, без закуски. Ее у него, впрочем, и не было, того гляди съешь что-нибудь недиетическое, превратишься в… хорошо, если козленочка… Нет, совсем неплохой напиток, хотя делает тебя только самим собой и никем другим…