Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Солнце пригревает сквозь тень, в его луче, пронизавшем ветки дерева, толпятся, дрожат мелкие блесткие мушки. От деревянной стены террасы идет запах сухих нагретых досок. Тишина. Никаких звуков. Только изредка вдалеке гуднет и пройдет электричка. И Маша задремывает в какой-то блаженной расслабленности, в глубоком покое, в котором отдыхают душа и тело. Но вот и стукнула калитка. Маша повернула голову — по дорожке идет Николай. Она не ждала его так рано, уговорила переночевать в городе: вечером был у отца, на сегодня немало дел. Маша смотрит, как он идет от калитки по длинной дорожке, стройный, статный. Однако идет не так, как всегда, какой-то другой шаг, напряженный, рот твердо сжат, темные глаза строги. Обычно он улыбается еще издали, от самой калитки,— ну улыбнись же скорей! Маша поднимается навстречу, удивляясь его суровому виду. Он обнимает ее крепко, очень крепко и тут же отстраняет.

— Маша, началась война, Германия напала на нас.

Маша ахнула и опустилась в кресло. Слезы побежали из глаз. Она всегда плакала так — без всхлипов, рыданий, просто ручьем лились слезы.

Не ожидая вопросов, слов, он сразу сказал, что уходит в ополчение. Мобилизации он пока не подлежит: процесс в легких затих, однако он на учете в туберкулезном диспансере, но что значит “учет”, он здоров, совершенно здоров.

Удивительная была у него вера, что Маша все может выдержать и должна все сразу понять и принять. Обсуждать ничего не надо — он уже подал заявление. Сказал требовательно, жестко:

— Ты ведь не захочешь, чтобы твой муж отсиживался дома?

Нет, чтобы он отсиживался, она не хотела, не могла хотеть,— но ей было трудно сейчас, все было внезапно, все било со страшной силой: война, неожиданное нападение, война — он идет на войну.

Вот так в солнечный летний день сломалась их жизнь.

— Детишек береги, слышишь! Обещай, что уедешь. Поезжай в Казахстан, с отцом. Он вот-вот уедет со своими, может, и уехал. Он вас примет. Нет, ты мне твердо обещай. Скажи: “Обещаю тебе”... Что молчишь? Ну прощаемся, пора. Отпусти... Дай еще поцелую. Прощай! Ладно-ладно, до свидания. До свидания, любимая моя. Ты держись, ты у меня сильная, хотя и тоненькая. Прости меня, я тебя огорчал много. Уезжайте поскорей. Помни: к отцу в Алма-Ату, в Талгар! Мне будет спокойнее, если к отцу...

На ногах у Николая были ботинки, ноги в обмотках казались ужасно тонкими, шинель коротка, пилотка не закрывает остриженную голову. Все ношеное, старое, нового для ополченцев не хватало. Что-то жалкое, беспомощное виделось в нем сейчас и тоскливо отозвалось в Маше. Да, он похож на больного, одетого в больничное, и лицо усталое, осунувшееся, запали щеки. Она боялась за него: в студенческие годы сильно простудился в экспедиции, начался процесс в легких. Сердце у Маши щемило, только бы не заплакать, пока он ее видит. Вот ополченцы двинулись, пошли строем. Женщины заметались, обгоняя друг друга, толкаясь, каждой хотелось догнать, крикнуть прощальное слово, перекричать других. Маша не двигалась — нет, от этой муки она его избавит. Она стояла, и слезы текли по лицу. Потом вытерла слезы, повернулась и пошла. Поезд с ополченцами ушел только через сутки.

Старый Пылаев сказал сыну на прощание:

— Смотри не осрами нашей фамилии.

Николай сжался, но ответил:

— Будь спокоен.

Обиделась, огорчилась до слез Маша, но ничего не сказала. Ей хотелось, чтобы муж забыл слова отца, но знала: не забудет.

Боже мой, боже, что будет с нами, куда деваться, куда ехать, как ехать? Только не с эшелоном! Толпы на Комсомольской площади. С Казанского, Ярославского вокзалов отходят поезда на Восток — в Сибирь, Среднюю Азию, идут часто, но их не хватает, на площади, на асфальте отъезжающие — табор за табором: женщины, дети, узлы, тюки, чемоданы, женщины, младенцы, старики, узлы, чемоданы, тюки. Июльское солнце палит, ребята капризничают, плачут, кто просит пить, кто писать, у того понос, у другого рвота. Летают мухи, тучи мух. Сейчас начнутся болезни, и самая страшная — дизентерия. Нет-нет, так она не повезет детей, и вообще надо посмотреть, можно подождать.

Маша отказалась от плановой эвакуации, от эшелона, осталась на даче. Теплилась надежда: может, и не придется уезжать. Под соснами вырыли траншею. Немец бомбил аккуратно, по часам, ежедневно в одно время, вечером, ночью, утром. Подбирался к заводу — он близко.

Тревожно, прерывисто гудели паровозы. Выли немецкие бомбардировщики. Хлопали зенитки. Потом ухала бомба, вздрагивала земля, дача со скрипом качалась, распахивались дверцы буфета, звенела посуда. В начале тревоги Маша поднимала детей — идти в траншею, но налет кончался быстрее, чем сборы, и траншея отменялась.

Беспокоило, что нет писем из Ленинграда, от матери, которая поселилась там лет десять назад со вторым мужем, военным. В августе пришло одно письмо, посланное в июле. Аглая Васильевна писала, что муж на Ленинградском фронте и вряд ли она покинет город, хотя Павлу Андреевичу обещали, что ее вывезут, но ей хочется быть ближе к нему, война страшная, надеяться на скорый исход трудно. Кончалось мрачное письмо словами: “На всякий случай прощаюсь, дорогая моя девочка, и прошу — прости мне давние обиды, ты у меня одна, я люблю тебя крепко, как любила всегда”.

Лето кончалось, становилось холодно, было страшно и одиноко. Хорошо, к Маше попросилась соседка по даче Валентина Гордеевна, старая большевичка-подпольщица, как и Пылаев. Она жила у себя круглый год. Вдвоем было не так страшно, и ходить в траншею перестали совсем.

Сводки Совинформбюро пугали больше, чем налеты: враг продвигался с ужасающей быстротой, мы отступали, Москва была в опасности. Старая молочница, тетя Фрося, рассказывала о беженцах с Белорусской и Рижской дорог, бросивших дома и приехавших к родным сюда, в деревню. Перед эвакуацией из Москвы хозяева приезжали на свои дачи, забивали окна досками. Они говорили, что столица пустеет, наркоматы готовятся к эвакуации, правительство, вероятно, переедет за Волгу или на Урал.

Надо было уезжать, это ясно, надвигается осень, холодает, дров нет, да и при чем тут дрова, нечего было тянуть до последнего — надо, необходимо ехать. Маша энергично взялась за дело: пропуск, билеты, сборы.

Хорошо, что можно было оставлять детей на Валентину Гордеевну.

Каждый день Маша ездила в Москву и к вечеру возвращалась. В 18.15 начинался налет. Маша успевала на электричку 18.05 и однажды, проезжая заводы и склады, увидела, как снизу взлетали красные ракеты. “Сигналят, мать их так”,— ругались мужчины, и все волновались, тянулись к окнам, проклиная врагов, шпионов, пролезших к нам, чтобы помогать немцам. И еще страшнее была мысль, что они не пролезли, а жили тут, рядом с нами, может быть, давно.

Однажды налет застал Машу в метро, на пригородную платформу не выпускали, в переходе нечем было дышать, а когда наконец открыли двери, вокзальное радио сообщило, что разбит путь под Сортировочной и до утра электрички из Москвы не будет, поезда идут от Люберец. Маша шла пешком в Люберцы, торопясь, задыхаясь, и рядом с ней спешили домой, к детям, другие женщины.

Кончался сентябрь, к отъезду все было готово — пропуск, эвакуационный лист, билеты, вещи. Они уезжали, но не в Алма-Ату, как просил Николай, а в Саратов. Там они жили перед войной два года. Были там добрые знакомые, обещали потесниться.

Перед отъездом Маша пыталась еще раз дозвониться матери, но опять безуспешно. Отправила три письма: два Аглае Васильевне — в Ленинград и на дачу, в Детское Село, и одно — родственникам отчима. Во всех письмах Маша просила мать уехать при первой возможности. Она будет ждать ее в Саратове.

От Николая было несколько торопливых открыток — их артиллерийский дивизион еще не имел адреса. Маша боялась, что они потеряют друг друга, но перед ее отъездом пришло письмо с номером полевой почты.

Поделиться с друзьями: