Чтение онлайн

ЖАНРЫ

День проклятий и день надежд

Сафаров Назир Сафарович

Шрифт:

После этого он тоже вошел в комнату. Вошел и захлопнул за собой дверь.

Теперь я понял: действительно нас настигла беда…

Капля, переполняющая чашу

Да, наступил день, когда люди должны были узнать правду…

Кто-то должен был сказать ее, громко, открыто. Но эту правду скрывали. Видно, нелегко и небезопасно объявлять то, что направлено против человека, уже хлебнувшего из чаши бедности немало горя.

Пожалуй, чаша — не то обозначение. Допустим, мир — огромный пруд, или хауз, как мы его называем, и он полон до краев заботами и лишениями. Наши отцы и матери в те далекие времена, терзаемые голодом и жаждой, пили из этого хауза не воду, а горе. С какой бы стороны ни подходил к пруду бедняк, как бы ни ловчился, как бы ни пристраивался, надеясь хлебнуть живительной радости, в рот ему попадала соль слез и горечь отчаяния.

Еще глоток ему предстояло выпить из этого хауза. Последний глоток. Вот почему Джизак так взволновался и так ожесточился. Еще точно не зная, какова мера последнего глотка, люди уже стонали и плакали. Неизвестное всегда кажется страшным. Оно с каждой минутой растет в своем стремлении напугать человека. И в конце концов он в отчаянии вступает в борьбу с этим неизвестным.

Весь Джизак пока что метался в страхе. Почти весь, если не считать хафизбаев, бабаханов, сидикханов и прочих баев города, которые после посещения полковника Рукина успокоились и затихли. Когда какой-нибудь наивный дубильщик кожи или ткач обращался к ним с беспокойным вопросом — что же будет? — они, подняв глаза к небу, отвечали:

— На все воля божья!

Конечно, ссылка на бога мало что объясняла дубильщику, и он шел дальше, к другим, более простым людям, за советом.

Задающих вопросы было так много, что, естественно, они не могли вместиться в доме или дворе. Они собирались на перекрестках — гузарах, где, как правило, стояли чайханы и ютились лавчужки со всякой хозяйственной мелочью. Базар нашей махалли был самым оживленным в городе. Здесь пролегали дороги за город, и бесчисленные арбы постоянно сновали взад и вперед. Арбакеш, минуя гузар, нет-нет да и задержится на минутку, а то и на часок, выпьет чаю, поболтает со сведущими людьми, сам что-нибудь расскажет. Задерживались здесь и горожане: мало ли что требуется человеку, хотя бы тот же чай или та же соль, без которой самая добрая шурпа кажется пресной. Или спички, или обыкновенный гвоздь. В общем, на перекрестке всегда люди. Много людей.

Каждый гузар славился чем-нибудь. То богатой чайханой, то кузницей, то лавкой со сладостями. А то и того проще — вкусными лепешками, жирным пловом, какими-нибудь свистульками или куклами. Наш гузар был известен самсой деда Урунбая. Не помню уже, чем она отличалась от самсы, скажем, какого-нибудь Хашима или Гафура, но слава ее была велика. Чуть ли не со всей махалли люди стекались к нашему гузару, чтобы отведать самсу Урунбая.

О самом Урунбае тоже шла добрая слава. Он продавал самсу, но никогда не брал в руки денег. Появившись на перекрестке, Урунбай-ата ставил таз с самсой на супу чайханы, а сам удалялся в мастерскую Мирбака. Я назвал мастерской крошечный навесик старого паяльщика посуды. Но пусть будет так. Бедному Мирбака, составлявшему из осколков чайники и пиалы бедняков, приятно именовать собственный закуток мастерской, а себя считать владельцем дела. Так вот, Урунбай-ата оставлял тазик с самсой на супе и шел к паяльщику отвести душу беседой. Беседа доставляла удовольствие, к тому же сопровождалась чаепитием; старый Урунбай-ата запасался щепоткой чая у чайханщика, всыпал ее в крошечный чайник, когда-то спаянный тем же Мирбаком из осколков, заливал крутым кипятком и, выждав положенное церемонией заварки время, сцеживал полученный напиток в пиалу, опять-таки составленную из кусочков Мирбаком. Напиток несколько раз попадал в пиалу и столько же раз возвращался в чайник, пока крепость его и аромат не достигали нужного предела, лишь после этого чай касался губ требовательного Урунбая-ата. Он отпивал глоток за глотком из своей пиалушки, причмокивая и вздыхая от удовольствия, а чайник в это время покоился рядом, укутанный бельбагом — поясным платком. Урунбай-ата продолжал свое важное дело — превращал напиток в еще более крепкий и ароматный, вытягивая в тепле из крошки чайного листа все его живительные силы.

Пока текла неторопливая беседа мастера самсы и мастера пиал, тазик на супе постепенно опустошался. Обычно маленький чайничек хранил в себе еще глотки ароматного напитка, а в тазу не оставалось уже ни одного пирожка и покупатели начинали спор, кому съесть последний, взятый со дна. Так, без хозяина, шла торговля, выручка складывалась тут же около тазика, и люди сами меняли деньги и брали сдачу, если она им полагалась. Когда кто-нибудь подходил к Урунбаю-ата и высказывал на ухо свои сомнения или подозрения, мастер самсы равнодушно отмахивался:

— Э-э, зачем мне считать деньги, — говорил он. — Пусть сам бог пошлет справедливость и обилие.

— Нехорошо, — укорял Урунбая-ата сомневающийся. — Деньги счет любят, мало ли на свете бесчестных…

— Так пожелайте им совести, брат!

— Мои пожелания или даже молитва мало что прибавят таким людям. Ведь у человека пять пальцев, и все разные.

— Вы правы, брат, лес без волков не бывает. Но слава аллаху, сорок лет кормлю и людей и семью этой самсой и пока еще здравствую. Не был голоден, но и не лопнул от сытости. Стану ли теперь богаче, если начну подсчитывать выручку!

Так отвечал сомневающимся Урунбай-ата и приносил новый тазик горячей самсы и ставил на прежнее место.

Утоляя жажду крепким чаем и потчуя им пайщика посуды, Урунбай-ата нет-нет да и положит перед Мирбака пару румяных самса. Тот жужжит своим сверлом, старательно углубляя дырку на фарфоре, чтобы вставить в нее потом клепку и соединить осколки, и не смотрит на угощение. Бедному посуднику хочется отведать горячей самсы, но неловко сделать это без вознаграждения, а вознаградить пекаря нечем — гроши, которые зарабатывает он, ремонтируя битую посуду, нужны семье. Урунбай-ата знает это и еще ближе подсовывает другу самсу.

— А ну, кончайте, дружище, работу, — говорит он. — Мирские заботы никогда не иссякнут. Отец ваш не знал покоя, да так и расстался с нами в хлопотах. Прервитесь, чтобы отведать горячей самсы, всех дел все равно не переделаешь. А эта самса особенная, она увидела лик божий. — И Урунбай-ата переворачивает самсу, показывая испачканный золой бок. — Слетела со свода тандыра, не дождавшись пока ее снимут. Торопящихся глянуть на небо я отдаю только своим друзьям. Отведайте-ка, дружище!

Конечно, разве можно устоять против такого соблазна? Мирбака берет самсу и кладет в рот, а пекарь наливает ему в только что отремонтированную пиалу свежий чай и приговаривает:

— Поражен вашим искусством, Мирбака. Вы вернули жизнь пиале, которая раскололась на девять частей. Стоит ли чапан заплаты. Дешевле купить новую пиалу, чем ремонтировать старую.

— Видать, милый отец, вы не знаете, что есть и пить из посуды, которая живет вторую жизнь, дело благородное.

— Конечно, хотя их благородие ишан Бабахан или его светлость Хафизбай, я слышал, пьют чай из китайских пиал прозрачного фарфора с серебряным звоном. А клепаная пиала, как известно, звона не издает. Впрочем, тонкое ухо может услышать звон и в разбитой пиале, именно по этой причине я пользуюсь своим старым чайником, который давно отжил свой век и не раз побывал в ваших искусных руках…

— Вы делаете доброе дело, — заключает Мирбака, проглатывая остатки самсы, «увидевшей лик божий». Бог не забудет вас на том свете…

— На это я надеюсь, — соглашается Урунбай-ата.

Как читатель уже догадался, горячая самса и добрый пекарь Урунбай были причиной того, что народ всегда толпился на гузаре. Когда бы вы ни заглянули на перекресток, там шумели десятки джизакцев, пили чай или ели самсу, кроме, конечно, пятницы, когда мусульманам полагалось днем поститься.

Но в эту пятницу правило было нарушено. Народ шел к гузару, хотя в чайханах ничего не подавали и Урунбай-ата не ставил тазик с самсой на супу. Шел возбужденный, встревоженный. В числе нарушивших покой пятницы я увидел самого Урунбая-ата и его сына Курбана. Оба были одеты соответственно праздничному дню, но лица не выражали смирения и кротости, приличествующей истинным мусульманам. Рядом шагал дядя Джайнак. Вернее, не рядом, а в окружении джизакцев — ткачей, кузнецов, шорников, кожевников. Эта движущаяся, разбегающаяся и снова собирающаяся масса людей обтекала дядю, и он то тонул в ней, то вырывался вперед. Он говорил — они слушали. Слушали жадно, стараясь не проронить ни слова. А говорить дядя Джайнак умел хорошо, это я знал. Но не его умение говорить привлекало сегодня людей. Красноречию вряд ли кто придавал значение. Джизакцев потрясали и удивляли сами слова. Дядя ругал богатеев, мулл, мингбаши и элликбаши, честил царя. Всем доставалось от Джайнака. Впервые так открыто звучала запретная речь. И это пугало и в то же время гневило людей, наполняло их сердца смелостью. По лицам я видел, как огонь мужества снисходит на джизакцев.

Чтобы понять, почему мой дядя оказался впереди толпы, надо познакомить вас с этим, таким же необычным, как и Урунбай-ата, человеком. Прежде всего Джайнак-ака не был ревностным мусульманином, никогда не ходил вместе со всеми в мечеть, и никто не видел его молящимся. Одно это делало дядю приметным среди жителей окраины Джизака, где он имел небольшой клочок земли и занимался хлебопашеством. Кое-кто сторонился безбожника, кое-кто побаивался, но большинство соседей уважало Джайнака за трудолюбие и смелость, за умение говорить так, что душа загоралась.

Поделиться с друзьями: