Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Der Architekt. Проект Германия
Шрифт:

1. АПРЕЛЬ В ПАРИЖЕ

Париж был полон каштанов и ожидания свободы. В витринах, между туфлями на деревянной подошве и пыльными гипсовыми колбасами, место выцветшего Петена занял свежеотпечатанный Дарлан: породистое лицо под фуражкой с пышной морской кокардой, тонкие губы, сложенные в кривоватую грустную улыбку, взгляд чуть в сторону.

Больше всего в Париже наблюдалось, однако, портретов Наполеона, явно разбуженного в неурочный час дурным известием: волосы дыбом, рот в полуоскале. Глазки Бонапарта буравили меня повсюду, куда бы я ни пошел: следили из окон квартир, со стен и оград; наполовину сорванный с афишной тумбы, он и тут продолжал бессильно грозить.

Зря старается корсиканец. Папаша Шпеер повидал людей, у которых взрывом оторвало половину лица. Чем может испугать его бумажный Бонапарт? Плакат сердито хлопал на ветру.

По большому счету, всё это практически не имело ко мне никакого отношения. Я утратил связь с реальностью. И случилось это с тех самых пор, как меня оторвали от моего полка.

С тридцать пятого года я был частью Второго танкового. Первые танки, сделанные нами вопреки воле всей Европы; хвойные леса Тюрингии; запах машинного масла; сельские девушки с цветами на обочинах дорог, весенний забег… И даже в преисподней Сталинграда кровная связь с моим полком оставалась неизменной.

Сейчас я — никто. Просто человек в помятом костюме, в безнадежно штатской шляпе, с документами на чужое имя. Эрнст Тауфер. (Почему не сразу «Мюллер» или того краше — «Шмидт»?) Мне казалось, всем и каждому видно: имя чужое. Разве у меня на физиономии не написано: «Шпеер»? Однако все, кто проверял мои бумаги, просто козыряли, вежливо возвращали документы и пропускали. Видать, слишком заурядная у меня внешность, чтобы что-то заподозрить.

Имперская служба безопасности настояла на том, чтобы отправить меня на отдых под фамилией Тауфер. Мне выдали это решение вместе с документами, безупречно подлинными и даже изрядно потертыми. Мысль, конечно, здравая. В противном случае пришлось бы ехать в Баден-Баден и там принимать вонючие ванны под надзором нескольких охранников в туго натянутых мундирах.

…И вот я в Париже, и жизнь ускользает от меня. Когда я пытаюсь привязать себя к действительности, мне просто не за что уцепиться.

«Знаешь, в чем заключалось революционное новаторство Бонапарта?» — спросил меня как-то Фриц фон Рейхенау.

Когда он так спросил, до меня быстро дошло, что я, в принципе, имею весьма смутное представление о Бонапарте.

«Бонапарт был артиллеристом, — задумчиво продолжал Фриц. Он и не ожидал от меня внятного ответа. — Его вера в пушку была безгранична. Он стал первым, кто решился стрелять из пушек по так называемому мирному населению. Просто взял и пальнул по мятежной толпе. Это произвело колоссальное впечатление на общество. Не говоря уж о том, что Жозефина сразу ему дала. Вот просто не сходя с места, из чистого восторга».

Сейчас, в Париже, я, кажется, понял, что, собственно, имел в виду мой друг Фриц. Интересно, если возникнет «ситуация», воспользуется ли адмирал Дарлан изобретением своего духовного предшественника? Расстреливать безоружных людей из артиллерийских орудий нехорошо, но иногда приходится.

Я сел на скамейку, усыпанную крошечными цветочками, осыпавшимися с каштана, прикрыл глаза, ощущая солнечное тепло на веках. А лично ты, папаша Шпеер, когда был частью благословенного Второго танкового и шел сквозь Украину, как нож сквозь масло, — ты-то сам расстреливал из орудий безоружных людей?

Я снова видел, как рушатся домики с глиняными стенами, крытые соломой, как ломается кирпичная кладка цехов, большевистских «домов культуры», зернохранилищ.

Насколько русских вообще можно считать мирным, безоружным населением? Имеет ли всё это значение? Роднит ли меня с Бонапартом? Позволяет ли войти в этот город, в эту реальность — апрельского Парижа сорок третьего года — или же продолжает втаптывать меня, как в грязь, в какой-то новый, еще не написанный учебник истории?

…«Но, герр Шнубе, для чего нам вообще учить про всех этих давно померших французов?»

«Для того, что мы должны извлекать ценный опыт из уроков истории»…

Я вдруг вспомнил нашего гимназического учителя. Герр Шнубе. У него было какое-то увечье, не позволившее ему отправиться на фронт. Сухая рука, кажется. Как у кайзера. О каких «уроках истории» говорил герр Шнубе, о каком опыте? Как стрелять из орудий по толпе, как воевать зимой в России?

Я сидел под цветущим каштаном в Париже и на полном серьезе верил, что вовремя доставленные теплые сапоги и полушубки могли решить дело под Сталинградом.

Да, я всё еще думал о Сталинграде. На что бы я ни смотрел, с кем бы я ни говорил — я думал о Сталинграде. Об огромном городе на берегу огромной реки, над которым полыхали пожары. И о том, как постепенно этот титанический город сжимался вокруг нас, становясь всё меньше, всё туже, всё теснее, так что, в конце концов, мы, как дети из старой сказки, очутились в кармане у ведьмы. В том подвале, откуда русские вытащили нас и перегнали в лагерь.

Бонапарт глазел на меня с ажурной ограды сада, как охранник. Нечего пыжиться, корсиканец. Тебя тоже побили в России.

Я собирался провести в Париже несколько дней, а затем перебраться в Ниццу — для полного восстановления сил. У меня двухмесячный отпуск. Если понадобится, я могу его продлить. Главное — мое здоровье. Опытный танковый офицер нужен Фатерлянду здоровым. Полным сил.

Дорогу из России я помнил плохо. Швеция осталась практически сплошным провалом. Госпиталь в Потсдаме запомнился лучше. Серые жесткие простыни сменились белыми. Крахмальная подушка кусала щеку.

Один раз меня навестил брат. Несмотря на свою занятость, канцлер явился в госпиталь. Он был с какими-то офицерами, которых оставил снаружи и вошел ко мне один.

Мои соседи по палате — их было трое, в том числе старик с язвой желудка, — уставились на Альберта.

Старик надул и втянул обвисшие небритые щеки и проговорил:

— Ну и ну…

После чего долго, противно кашлял.

Брат в накинутом на плечи летучем белом халате взял стул и уселся рядом с моей койкой. Пожал мою руку, наклонился, поцеловал в щеку. Рука у меня, как дохлая рыба — вялая, влажная, холодная. На месте брата мне было бы противно.

Я смотрел на посетителя и ждал, пока незнакомое уставшее лицо совпадет с тем, которое оставалось в моей памяти — с лицом Альберта.

Полагаю, он проделывал в уме ту же операцию. Допускаю, что ему пришлось труднее, чем мне. Впрочем, тогда я о его чувствах не думал. Тогда мне всё было безразлично. Интересовал меня только я сам, да и то в очень малой степени.

Наконец он слегка улыбнулся, отчего морщины на его лице стали заметнее.

— Плохо выглядишь, — сказал я чужим голосом.

— Ты тоже, — отозвался он.

После этого мы замолчали. Он смотрел в окно, я — на больничную стену. Она была чистая и светлая. Зеленоватая.

Поделиться с друзьями: