Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Деревянный ключ
Шрифт:

— Затем все развивается в точности как в оригинале, только длиннобородого хозяина кукол зовут Карабасом Барабасом.

— Барабас — это понятно почему. А Карабас… Навряд ли он намекал на историю Флакка Авилия, скорее, просто взял созвучное сказочное имя из французских сказок для усиления комического эффекта. Хотя, кто знает…

— Я не совсем понимаю.

— Извини, все комментарии потом. Продолжай, пожалуйста!

— Дальше все снова, как у Коллоди, только девочка с голубыми волосами у Толстого — никакая не Фея, а кукла Мальвина, сбежавшая от хозяина театра. Кот Базилио и лиса Алиса подвешивают Буратино на дерево, но за ноги, по приказу девочки с голубыми волосами муравьи снимают его, доктор Сова, фельдшерица Жаба и народный знахарь Богомол собираются на консилиум. Он сбегает и снова попадает в лапы к лисе и коту. Но с того момента, когда Буратино теряет свои золотые монеты, сюжет утрачивает всякое сходство.

— Ну, на сцене повешения Коллоди хотел завершить сказку, поэтому дальнейшие перипетии, сочиненные по просьбе читателей, к делу отношения не имеют. А вот то, как продолжил Толстой, мне очень интересно.

— У Толстого героя бросают в пруд, где он, разумеется, не тонет. Хозяйка пруда, древняя черепаха Тортила, жалеет его и дарит золотой ключик, который некогда обронил в воду Карабас Барабас. Ах да! Я забыла сказать, что когда Буратино был в руках у хозяина кукол, он рассказал о потайной дверце в каморке папы Карло, отчего Карабас Барабас пришел в страшное возбуждение и отпустил Буратино, одарив золотыми монетами. Далее хозяин ключа узнаёт от черепахи Тортилы, кому та отдала его утерянную собственность, — я так и не смогла понять, зачем черепахе понадобилось выдавать этот секрет. Буратино хитростью выведывает у Карабаса Барабаса, где находится потайная дверца. После нескольких баталий Буратино, Карло, кукла с голубыми волосами, ее воздыхатель-поэт Пьеро и верный пудель Артемон оказываются перед заветной дверцей, на которой изображен мальчишка с длинным носом — еще одна загадочная деталь, — и через подземный ход, убежав от Карабаса Барабаса и полиции, попадают в волшебный кукольный театр-мечту. Злой же кукольник остается в дураках. Вот такой светлый коммунистический финал. И еще одно наблюдение, случайное, впрочем. Я читала сыну эту книжку на сон грядущий и сосчитала, что приключения Буратино заняли ровно семь дней. Исчерпывающе?

— Вполне!

— А теперь я требую разъяснений!

— Изволь. Но, предупреждаю, это длинная история.

— Ничего, спать мне уже расхотелось, а до утра еще долго.

— Что ж, слушай.

Осенью двадцать второго, хотя, возможно, и весной двадцать третьего года, не помню, но точно по окончании интернатуры, я вел праздный образ жизни в Берлине у Шоно — позволил себе небольшую передышку от учебы и работы. Как-то раз, прогуливаясь с моим учителем музыки герром Винклером по Курфюрстендамм, я увидел элегантного лысоватого, дородного человека в старомодном пенсне. Человек этот стоял у витрины дорогого магазина и мрачно ее разглядывал. На нем были умопомрачительные желтые ботинки, напоминавшие лыжи, — эта деталь крепко засела у меня в памяти из-за ассоциации с известным историческим анекдотом про императора Франца-Иосифа и генерала фон Бека. Неважно… Человек в «лыжах» и пенсне оказался знакомым Винклера, который тут же бросился к нему чуть ли не с распростертыми объятиями. Тот, однако, особой радости от встречи не выказал и ограничился вялым рукопожатием. Обменявшись парой фраз по-русски, Винклер подтащил его ко мне и восторженно объявил: «Марта, позволь тебе представить нашу знаменитость! Граф Толстой, талантливейший литератор!» Надо сказать, что в те годы Берлин просто-таки кишел русскими знаменитостями, нельзя было шагу сделать, чтобы не наступить на ногу русской знаменитости, или члену семьи русской знаменитости, или, в крайнем случае, другу семьи русской знаменитости. По сему поводу я воспринял представление почтенного Александра Адольфовича весьма скептически и, недолго думая, брякнул что-то вроде того, что счастлив увидеть воочию гения русской словесности в добром здравии. Тяжелое, как посмертная маска, и несколько женоподобное лицо графа — одновременно холеное и потасканное — на мгновенье сморщилось. Он изобразил холодную и надменную улыбку. Не ощутивший двусмысленности моего приветствия Винклер продолжил: «А это мой добрый друг и ученик Мартин, сын Германна Зудерманна!» В тот же миг взгляд Толстого внезапно ожил, стал цепким, а лицо — симпатичным. Очевидно, названная фамилия была ему хорошо знакома.

— Приемный сын, — поспешил внести определенность я, но на это замечание писатель обратил внимание.

— Рат познакомитса, господин Зудерманн! — звучным баритоном пророкотал он с ужасным акцентом и как старший первым протянул мне руку, словно вылепленную из сырого теста. На ощупь рука, впрочем, оказалась сухой, теплой и даже весьма энергичной. На пальце Толстого искрился крупный бриллиант.

— Моя фамилия Гольдшлюссель, с вашего позволения. Доктор медицины Мартин Гольдшлюссель, — отрекомендовался я сухо.

— Мои предки в тринадцатый век покинули Германия, поэтому я, увы, не хорошо говорю по-немецки, — заявил он торжественно.

— Мои предки в тринадцатом веке только переселились в Германию, — в тон ему ответил я. — Видимо, они разминулись с вашими. Но мы можем перейти на французский, английский или итальянский, если вам будет угодно!

— О нет! — рассмеялся он весело и покачал головой. — Мой немецки будет причинять вам наименьший страдание. Я совсем не способный к языкам, совсем.

Этим он меня подкупил. Мне всегда импонировали люди, умеющие смеяться над своими недостатками. В те же времена — а я был еще мальчишкой — самоирония и вовсе казалась мне величайшей из добродетелей человеческих.

Убедившись, что контакт налажен, профессор тепло распрощался и ускакал на концерт какой-то очередной знаменитости. Граф светски взял меня под локоток и завел беседу о моих предках. Когда он узнал, что те прибыли из Константинополя, то сообщил, что и сам там побывал, убегая от большевиков. Разговор плавно перетекал с темы на тему, а мой собеседник умело направлял и поддерживал его и при этом больше слушал, нежели говорил. Через некоторое время неуклюжие словесные конструкции перестали резать мне слух, ласкаемый прекрасно модулируемыми звуками голоса. Что говорить, я был совершенно очарован графом и, сам того не замечая, оживился.

В конце концов речь коснулась нынешних занятий Толстого, и он, в частности, сказал, что переводит в соавторстве с некоей дамой знаменитую сказку Коллоди. «Ну, вы понимает, переводит она, а я делает его настоящий литература» — и посетовал, что материал «добротный очень» до определенного места, а после оного начинается страшно унылая, вымученная чепуха, и что у него «причесываются руки» — именно так он сказал — все взять и переписать по-своему.

Этот разговор происходил уже в ресторане «Schwaneneck», куда, как будто ненароком, затянул меня граф. Он сделал роскошный заказ на двоих, долго морщился, принюхиваясь к предлагаемым винам, и вообще производил впечатление завсегдатая, необычайно искушенного в чревоугодии. Заполучив, наконец, достойный для своего высокого титула напиток, он собственноручно и весьма ловко разлил его по бокалам, после чего изъявил готовность внимать каждому моему слову.

Я в ту пору не был чужд юношеского тщеславия, а умудренные жизнью сорокалетние мужи редко прислушивались к моему голосу, тогда как в голове у меня роились сонмы гениальных идей и оригинальных силлогизмов. Неудивительно, что, заполучив такую завидную аудиторию, я распустил перья, что твой павлин. Немалую роль, конечно, сыграло и мозельское, которое мой неутомимый сотрапезник то и дело подливал мне в бокал.

Для начала я рассказал ему историю создания «Пиноккио», затем, коснувшись с небрежностью посвященного вопросов герменевтики, в коих граф оказался на удивление несведущ, спросил его, читал ли он «Голема» Майринка. Толстой с видимым сожалением ответил, что за неимением времени не успел ознакомиться с недавно сделанным переводом и лишь в общих чертах знает содержание. Тогда я поинтересовался, не бросилось ли ему в глаза странное сходство обрабатываемой им сказки с «Сирано» Ростана, ведь там тоже длинноносый забияка в самом начале попадает в театр, затем выдает себя за красивого настоящего мальчика, а в конце погибает от сброшенного на голову полена? Знает ли граф, что реальный Сирано, родившийся в Париже и никогда не бывавший в Гаскони, имел вполне заурядный нос? Было видно, что Толстой поражен этим откровением до глубины души, — он широко открыл глаза и даже приоткрыл рот, что придало его лицу глуповатое выражение. Правда, потом мне говорили, что он был прекрасным актером, а судя по твоему пересказу, многое запомнил и ввел в действие сцену драки с палкой в кукольном театре неспроста. Как неспроста, полагаю, появилась кукла Мальвина. Ведь настоящее имя Роксаны было Мадлен, то есть Магдалина. Кстати, история с голубыми волосами весьма забавна, но об этом позже. У меня есть доказательство, что за этими произведениями стоит некая легенда семнадцатого века о создании искусственного деревянного человека! Более того, я лично читал по-древнееврейски рукопись середины шестнадцатого века, в которой повествуется об этом событии. И, наконец, — разошелся я под винными парами, — имею все основания утверждать, что деревянный человек действительно был создан, и неоднократно!

Тут граф вежливо выразил сомнение и, пожав плечами, заявил, что ни капли не верит ни в каббалу, ни в какие-либо прочие тайны. «Вот как?! — в запальчивости вскричал я. — А если я вам скажу, что это случилось с моим предком? И более того, что мне известна вся магическая процедура!» На это граф с ироничной улыбкой осведомился, отчего же я тогда сам до сих пор не сотворил своего гомункулуса?

И тогда я рассказал ему Настоящую Историю о Деревянном Человеке.

Не знаю, насколько граф сумел понять ее, в азарте я, наверное, злоупотреблял слишком сложной лексикой, но впечатление, похоже, произвести мне удалось. Во всяком случае, когда я по окончании рассказа на нетвердых ногах удалился по естественной надобности, он пребывал в состоянии крайней задумчивости и что-то чертил ложечкой на недоеденном десерте. Вернувшись, я вместо него обнаружил на столе нацарапанную с орфографическими ошибками записку, в которой он благодарил меня за чудесный обед и в высшей степени увлекательную беседу. Счет, прилагавшийся к записке, был страшен.

На следующий день Винклер долго сокрушался по поводу того, что не предупредил меня об известной всему русскому свету склонности графа к красивой жизни за чужой счет. По его словам, это извинялось необычайным талантом Толстого. Что ж, хоть я и был зол, как тысяча чертей, в одночасье лишившись половины месячного бюджета, но не мог не признать, что граф произвел экспроприацию и впрямь необычайно талантливо. Некоторое время я злился на себя за чрезмерную болтливость, но впоследствии выбросил это из головы, решив, что граф, имевший в отношении меня совсем другие виды, не обратил особого внимания на мои излияния, да и просто по большей части их не понял. Как выяснилось сегодня, я глубоко заблуждался.

— Ну и ну! Даже не знаю, чему больше удивляться — самой истории или тому, как ты ее изложил!

— А что не так с моим изложением?

— Как тебе сказать… Когда я закрывала глаза, у меня возникало стойкое ощущение, что ты читаешь мне вслух книгу.

— И что с того?

— Да нет, ничего! Просто обычно люди так не говорят. Слыхивала я блестящих рассказчиков — филологов старой школы, но даже они тебе в подметки не годятся.

— Ну, ничего особенного тут нет. Это дрессировка Шоно. К тому же я прежде излагал сей анекдотец как минимум раза три, не считая нынешнего, вот и выучил текст наизусть.

Поделиться с друзьями: