Деревянный ключ
Шрифт:
и все же это противоречит всему
что я привык считать своей натурой
ты всегда был для меня загадкой
но парадоксальным образом
в этом и заключается причина моего обращения
надо сказать, что я впервые так взволнован
не верю своим ушам
и оттого речь моя невнятна
поясню
попробую
я напоминаю себе одичавшую собаку
которая всю жизнь гонялась за кошками
и вот, наконец, поймала
и не знает что делать дальше
о
как мне знакомо
это ощущение
она стоит, прижав добычу к земле
и внезапно осознает
что побуждал ее к этому гону
вовсе не врожденный
понятный с младых когтей
охотничий инстинкт
а некое необъяснимое устремление
к мировому порядку
желание потрафить хозяину
которого у нее никогда не было
надо же
неужели ты
а еще
наконец-то
я похож сейчас на одноглазого
понял
у которого на старости лет прозрел второй глаз
я всю жизнь прожил своим умом
полагал это достаточным
привык к мысли
что просветление
не для таких
как я
и вот на краю могилы
в одночасье сбросил старую кожу
я знаю, что бессмысленно тебя о чем-то просить
увы
поэтому просто хочу
тебя поблагодарить
за то, что все же дал мне
напоследок
любовь
спасибо и тебе
если б не ты
я бы тоже
Не помню, как провалилась в сон. Не помню и само го сна — а ведь что-то снилось. Пробуждение было мучительным — в голове ныло и нудно жужжало, а какая-то важная мысль свербила под затылочной костью, неуловимая, как сверчок. Тело слушалось плохо, точно деревянное. Взгляд ни в какую не фокусировался. Попытки припомнить вчерашнее оборачивались настолько дикой головной болью, что пришлось их оставить.
Проснувшись же окончательно, я поняла, что такое смертная тоска.
Тоска — как перед экзаменом, к которому не готова, — только в тысячу раз сильнее. Тоска оттого, что очень страшно. Еще тоска оттого, что ничего не удалось. И оттого, что мои спутники стараются не встречаться со мной взглядом. И оттого, что я была совершенно не в состоянии понять, в чем провинилась перед ними.
Впрочем, друг с другом они тоже практически не разговаривали — сновали взад-вперед, что-то собирали, перетряхивали рюкзаки.
Беэр, кажется, шутил, но понять, смешно или нет, было тоже невозможно. Когда раздался стук в дверь, он подхватил свои ружья — за стволы, как лыжные палки — и пинком распахнул ее.
За дверью было белесое небо. Он обернулся, широко улыбнулся и нырнул в мутный прямоугольник, — будто в люк аэроплана, — и тотчас исчез из виду.
Следом за ним Мартин с пустыми руками даже не оглянувшись. Это было больно.
Шоно взял под немой локоть, сказал: «Идемте!»
Шагнув на свет, отчего-то удивилась, словно ожидала, что попаду прямиком в чистилище, а увидала дюжину вполне земных целящихся в меня людей в диковинных пятнистых одеждах. В голове сразу зашумело, как в приемнике, если быстро-быстро крутить ручку настройки. Вдруг почувствовала, насколько все эти мужчины меня вожделеют. Хотя нет, не все — один — с рацией за плечами — смотрел иначе.
Беэр, с руками, хитро связанными сзади, смотрел в небо и насвистывал веселый еврейский мотивчик. Рудольф, закончив возиться за спиной у Марти, принялся за Шоно. Потом подошел ко мне, помахивая тонкой, скользкой на вид веревкой. Посмотрел было мне в глаза, но дернулся, как от удара током, завилял взглядом. Мне не хотелось, чтобы он меня связывал, и он отошел, пробормотав: «Извольте держать руки за спиной!» Подобрал с земли Беэров штуцер, полюбовался, повесил на плечо, скомандовал: «Вперед!»
Двигались скоро — почти бежали, — то и дело подгоняемые шипящим «быстро-быстро-быстро!» — четырьмя группками. За каждым из нас следовало по трое конвоиров. За мною — Рудольф, радист со странным взглядом и загорелый здоровяк, чей взгляд всю дорогу я почти физически ощущала на своих ягодицах.
Судя по свету, брезжившему сквозь молочную дымку слева, двигались к югу. Как долго? Может, час, а может, и два. Время — как и пространство — в тумане становится совершенной абстракцией и определяется одною лишь усталостью. Привал случился неожиданно, — никакой команды передовой группе Рудольф не подавал, — видимо, было условлено заранее.
Когда мы подтянулись к полянке, все уже сидели на земле — мои спутники поодиночке — на расстоянии нескольких шагов друг от друга, эсэсовцы кучками напротив. Первые на меня не смотрели, вторые то и дело поглядывали. Рудольф бросил наземь свой баул, предложил садиться. Страх мой куда-то улетучился, сменившись чуть ли не любопытством. Все эти парни — кроме угрюмого радиста — вовсе не производили дурного впечатления, а некоторые были даже вполне симпатичными. Они тихонько переговаривались, посмеивались, подгоняли амуницию, пили воду из фляг, вытряхивали камешки из ботинок. Лица их не выражали никакой угрозы — лишь профессиональную удовлетворенность ловчих и сдержанный интерес к добыче.
Отдышавшись, Рудольф произнес, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Надо бы проверить на них узлы, — и — поднявшемуся было смуглому крепышу: — Сиди-сиди! Сам вязал, сам и проверю.
С тяжелым вздохом поднялся на ноги, опершись о ствол Беэрова ружья, аккуратно прислонил его к сосне, помассировал себе колени, неспешно подошел к Шоно, предложил воды. Тот отрицательно качнул головой. Рудольф деловито подергал веревку, стягивающую руки пленника, довольно хмыкнул, перешел к Марти. Повторил те же манипуляции с ним и с Беэром, вернулся на место, взялся за полюбившийся штуцер и собрался усесться, но застыл, услышав из-за спины резкое: «Всем встать!»
Скомандовал радист и, по тому, как все солдаты вскочили, поняла — имеет на это право. Брови Рудольфа поползли вверх. Он медленно повернулся и спросил с металлом в голосе:
— В чем дело, Эгон? Пока еще я здесь отдаю приказы, как старший по званию!
— Старший по званию здесь я — гауптштурмфюрер Эгон фон Кальтенборн! — отчеканил лжерадист, сняв узкополую каску, обнажил высокий с залысинами лоб, к которому прилипли блеклые перья редких волос. — А сыну еврейской цирковой шлюхи в СС делать нечего! Сдать оружие! — Он требовательно протянул руку ладонью вверх.
Рудольф зажмурился, словно получил пощечину. Меня прорвало — встав между ними, я громко бросила Кальтенборну:
— А что делаете в СС вы, тайный гомосексуалист? — И моментально почувствовала, что все окружающие мне поверили.
В его глазах прочитала свой смертный приговор. Он застыл на мгновение в позе просящего милостыню, а потом открытой ладонью резко ударил меня по уху — с такой бешеной силой, что дальнейшее мне пришлось наблюдать из ближайших кустов.
Словно в дурно смонтированной киноленте под бешеный звон в голове взамен тапера, увидела, как Рудольф совершил правой рукой нелепый, жеманный жест, будто хотел окропить прицелившегося в него смуглого здоровяка святой водой, — и верно — из-под пальцев фокусника выскользнула ртутно блестящая струйка, которая вонзилась здоровяку в горло и рассыпалась рубиновыми брызгами. Тот бросил карабин и попытался жадно схватить разбегающиеся драгоценные капли, но не удержал — завалился навзничь. В следующем эпизоде мне показали, как Рудольф, ухватившись за конец ствола, обрушивает на голову Кальтенборна приклад десятифунтового штуцера. Приклад пришелся ребром ровнехонько посредине аристократического лба и, разложив его надвое, завяз чуть выше переносицы. Гауптштурмфюрер удивленно поглядел на это неожиданно появившееся украшение, пал на колени и остался стоять, опираясь о ружье головой.