Державный
Шрифт:
Вчера он тоже долго вслушивался в стену, до самого поздна, и когда в соседней келье начинали говорить громче обычного, ему даже удавалось расслышать некоторые слова — «…вот каков я был…», «…зри, какие змеи…», «…не я, не я…», «…страшно говорить…», «…Господи помилуй…» и тому подобное. Причём то Иван, то Иосиф восклицали всё это. Видать, битва за очищение душ стояла там крепкая, и Геннадию было завидно, что не он, а другой ересебоец, несгибаемый Иосиф исповедует Державного. Но с другой стороны, было и радостно, что Иван решился открыть своё сердце Иосифу.
Ещё Геннадий с жалостью к самому себе всё надеялся — вдруг да распахнётся дверь его кельи, вдруг да войдут они оба, Иоанн и Иосиф, и скажут: «Желаем при тебе быть и откровения наши продолжить в твоём присутствии». Лежал, ждал, вздыхал, ворочался, но так и не дождался — сам не заметил, как сон сморил его.
И вот, проснувшись и не зная, который теперь час ночи, старый, неподвижный и никому не нужный Геннадий лежал, смотрел на пламеньки лампад и предавался воспоминаниям.
Память вновь вернула его к тем дням, когда прогнали с Угры ордынцев. Мало кто верил, что победа сия не временная, а на многие времена. Иные даже посмеивались над государем, который неустанно повторял бодрые слова о самодержавии нашем, отныне установленном. Рождественские увеселения были странными. Иван затеял пышные пиршества, а на пепелище ещё не все горелые брёвна успели растащить и гарью пахло. К Иванову дню рождения поспела ещё одна утешительная новость — прибыли послы от сибирского хана Ивака с сообщением о том, что Ивак разгромил Ахмата в его стойбище, а самого царя Золотой Орды зарезал в его собственном шатре. И случилось сие убийство не когда-нибудь, а в самый праздник Крещения Господня, шестого января. Великий князь лично каждого посла обнял и щедро одарил, а Иваку послал тешь великую — многие поминки. Тогда только поутихли усмешки над государем, твердившим о самодержавии, — и впрямь оказывалось, что надолго нестрашна нам стала Золотая Орда, если и вообще когда-нибудь воспрянет снова и родит нового Ахмата.
После Угры воскресли заботы новгородские. Там давно уже не было архиепископа. Прежний, Феофил, упорствовавший в своей любви к утраченной новгородской вольности, был схвачен, привезён на Москву и заточен в одной из келий Геннадиева Чудова монастыря. Геннадий время от времени навещал его и подолгу беседовал. Занятный был старик Феофил, любознательный, доверху переполненный разными бывалыцинами новгородскими, станет рассказывать — заслушаешься. Всем хорош архиепископ, а не понимал, что не вернуть Новгороду вольность свою, ставшую пагубной и зловредной. Государь Иван хоть и держал Феофила в Пудовом, но не сводил его с кафедры, и Феофил продолжал считаться архиепископом до самой смерти, случившейся вскоре после успешной войны Ивана Васильевича против Ливонского ордена, когда доблестные воеводы Иван Булгак и Ярослав Оболенский до самой Риги гнали великого магистра в хвост и в гриву. Кончина Феофила была искренне оплакана Геннадием, всем сердцем успевшим прикипеть к доброму и дружелюбному упрямцу. К тому же Иван Васильевич желал видеть Геннадия Новгородским архиепископом, а Геннадий не хотел покидать Москву, любезный душе Чудов монастырь. И он ликовал, когда во время выборов жребий пал на старца Сергия из Троице-Сергиевой обители. Однако радость была недолгой — всего лишь год Сергий провёл в Новгороде. Из благочинной тишины своей обители перенесясь в буенравную новгородскую пучину, несчастный тронулся рассудком и сам оставил архиепископию. Снова выборы, и на сей раз, как и тогда, троих выдвинули, но теперь не повезло Геннадию — ему жребий вытянулся ехать в неугомонный Новгород.
Тот день, когда он покидал милую сердцу Москву, остался одним из самых запоминающихся в жизни. Кланялся Геннадий столице державы Русской, и слёзы потоками текли из глаз его, а душа разламывалась, словно дом под оползнем. И до чего ж нелепо и обидно было, когда, прибыв в Новгород, он первым делом услышал злобесную сплетню, пущенную уже среди жителей бывшего вольного града, — якобы он, Геннадий, заплатил Ивану две тысячи рублей, чтобы тот его поставил новым архиепископом. Сплетня сия настолько крепко угнездилась в умах у новгородских торгашей, что о купле Геннадием поставления говорили как о чём-то неоспоримом. Доказывать свою невиновность было глупо и бесполезно. Геннадий от огорчений поначалу хотел даже прикинуться, будто и у него рассудок помутился, оставить архиепископию и уйти в какой-нибудь тихий монастырей, но Великим постом его навестил суровый и могучий духом Волоцкий игумен Иосиф, провёл с ним множество бесед, и, провожая Иосифа, Геннадий чувствовал в себе небывалую решимость бороться с вольнодумством и злонравием новгородцев.
— Храни, Господи, непреклонного игумена Иосифа! И даждь, Господи, ему здравия духовного и телесного и мирная Твоя и премирная благая! — прошептал Геннадий, садясь на свою узкую кровать и осеняя себя крестным знамением.
Если бы не Иосиф, кто знает, как бы потекла битва Геннадия с новгородской ересью, продолжавшаяся целых двадцать лет, то затихая, то вспыхивая с яростной силой.
Отпостившись и встретив в Новгороде свою первую Пасху, новый архиепископ принялся основательно проверять, всё ли в здешней Церкви делается по священным уставам и правилам. И поскольку действовал он решительно и по-осифлянски строго, ему быстро открылись все неимоверные нарушения, творившиеся тут ещё со времён стригольников, сиречь — ни много ни мало, а целых уже сто лет! Православие здесь оставалось только видимым, а во многих случаях уже и невидимым, переродившимся в угоду ганзейцам в некое подобие христианства с немыслимым количеством всевозможных пагубных поблажек. Многие попы здешние вовсю вводили взрослое крещение. Повсюду, куда ни глянь, гнушались православными святыми иконами, либо заменяя их на новые западные, либо вовсе склоняясь к иконоборчеству. Находились иные, которые и о кресте говорили, что грех поклоняться ему, ибо и первые христиане не поклонялись кресту, — мол, ежели б Христа не распяли, а, скажем, повесили, то разве хорошо было бы поклоняться верёвке и виселице?.. Другие склонялись к отрицанию Святой Троицы Единосущной. Третьи отрицали святость обряда церковного венчания, ибо и Христос, мол, никого не венчал. Половина новгородцев жила вне освящённого Церковью брака, обженившись по языческому обычаю предков хождением вокруг ракитового куста. Мало того — кое-где в храмах и не причащали, и не исповедовали, сводя всю церковную жизнь к проповедям и песнопениям, совсем как в неметчине, а то и хуже, ибо когда русский человек начинает что-либо рабски перенимать у немца, так уж втрое мельче самого немца и сделается.
Дыбом становились волосы у Геннадия, когда он принялся чистить сии запущенные конюшни, в кои превратилась новгородская архиепископия благодаря страстному хотению господ-купцов выпростаться из своей русской кожи и напялить на себя кожу ганзейскую. Всё тут делалось ради какого-то лживого и подлого «взаимопонимания» между Русью и Ганзой, а на самом деле — ради скорейшего русского оскотинивания. И куда ни глянь — мнения, мнения, мнения… Прав был всё тот же Иосиф — всюду веру пытаются подменить мнениями. И Геннадию ничего не оставалось, как повторять его слова: «Мнениями погибаем, но верою спасаемся!» Засучив рукава, принялся он распутывать запутанный клубок множества этих самых мнений. И каких только чудовищ и гадов не выловилось из мутной водицы! И какая вонь, какая двошь смердящая поднялась в ответ! Оказывалось, кого ни возьми — все друг с другом скользкой гадючьей верёвкой повязаны, все так или иначе служат — кто мамоне, а кто и самому отцу лжи сатане.
На второй год архиепископства к Геннадию подослали душегуба-убийцу, который доселе успел много дел натворить таких, от которых вся округа наполнилась трепетным страхом. То там, то здесь обнаруживались изрезанные, изуродованные трупы с выколотыми глазами, вспоротыми животами. И все — либо молодые женщины, либо девицы, либо отроки от семи до двенадцати лет. Поймали гадину, когда он пытался пробраться в покои Геннадия с двумя кинжалами за пазухой. И не успели его начать с пристрастием допрашивать, едва только показали орудия пытки, как он сам и признался во всём. Звали его Яков Лурья, и был он нелюбимым сыном приезжего веницейского купца Самсона, объявившегося в Новгороде семнадцать лет назад в свите киевского князя Михаила Олельковича вместе с неким жидовином-проповедником Схарией. Полубезумный Лурья сознался, что все эти убитые за последнее время жены, девы и отроки — его рук дело, но кто подослал его убить Геннадия — в этом он никак не хотел открыться, утверждая лишь, что как-то раз услышал проповедь попа Наума, в коей священник именовал Геннадия главным врагом бога Яхве и закона Моисеева. Пытать Лурью так и не стали. Как осатанелого душегуба его вскорости повесили, позволив присутствовать при казни лишь отцам и матерям тех, кого сей выродок загубил. Даже Геннадий не ходил смотреть, как его вешали.
Показания Лурьи заставили пристально присмотреться к иерею Науму, который очень быстро проявился как весьма далёкий от Христовых истин священник, проповедующий одно лишь ветхозаветное старозаконие. Схваченный и допрошенный, он указал на другого еретика — Григория Клоча. Тот, в свою очередь, дал показания на попа Григория Семёновского и его сына, дьяка Самсона. Эти двое назвали попа Герасима и дьяка Гридю. Так и потянулась ниточка, на которую одна за другой нанизывались чёрные бусины новых и новых имён еретиков. И уж каких только не было дикообразных мнений! К примеру, поп Герасим сам себя именовал Ерасимом и даже Ересой, ибо слово «ересь» он переводил с греческого как «особая вера» и считал, что ересь и есть истинная вера. Другой умник, дьяк Никита, учил, что в каждом из нас заключён Бог, а потому когда хочешь молиться, то надобно не к иконе идти, а к зеркалу и, стоя перед зеркалом, читать молитвы и кланяться — собственному отражению. За его «особую веру» дьяка Никиту так и звали — Самухою. Поп Денис и протопоп Гавриил с Михайловской улицы зеркалам не молились и не поклонялись, но вместе с Самухой и прочими еретиками тайно устраивали сожжения икон. Чернец псковского Немчинова монастыря Захар и вовсе проповедовал, что надобно полностью уничтожить все церкви, разрушить их до основанья, ибо молиться следует, аки Христос в пустыне — выходить в одиночестве в чисто поле и открывать душу небесам. Самого Христа он при этом почитал не как Бога, а как учителя, как проповедника истинной веры. Крылошанин Евдоким спорил с чернецом Захаром, утверждая, что всё, мол, правильно — и церкви порушить, и иконы пожечь, и кресты поломать, но молиться в чистом поле надо не в одиночестве, а водя хоровод, как при игре в люли. За то и прозвище у Евдокима было — Люлиш.
Священники Максим и Василий, которые до поры во всём помогали Геннадию, уговаривали его судить еретиков, но мягко.
— Ты же видишь, владыко, они — аки дети малые. Не станешь же ты казнить младенца, егда тот завизжит и не восхощет принять Святое Причастие!
И Геннадий смягчался, слушая их уговоры, покуда не выявилось, что оба этих попа тоже связаны с еретиками, участвовали в сожжении икон, кусали крест и водили в чистом поле хороводы-люли, молясь некоему непонятному богу и после венчаясь с кем попало под ракитовым кустом. Тогда уж перестал рьяный архиепископ смотреть на еретические деяния аки на шалости малых и неразумных детишек, устрожил содержание пойманных еретиков под замком, пуще прежнего взялся ловить новых. Назревал собор Православной Церкви, и, готовясь к нему, Геннадий полностью разоблачил как еретиков двадцать семь человек. Из них почти все были представителями белого духовенства — священники, дьяконы, крылошане, и только один боярин, один монах и один подьячий. Деяния всех разоблачённых были ужасны — многая многих совратили они, заблудших укоренили в грехе, колеблющихся столкнули в пропасть. Одними хороводами и осквернениями икон и крестов не ограничивалось. Отцы поднимали руку на детей, дети — на отцов, ежели те не отказывались от Православия и не соглашались участвовать в ереси, бесчинствовать и молиться по «тетратям» жидовствующего попа Наума.
Нити, которые цепко держал в руках своих Геннадий, вели и в Москву. Многие из еретиков на допросах давали показания против московского протопопа Алексея, попа Дениса, людей из окружения великокняжеской невестки Елены Стефановны и даже на государева любимца Фёдора Курицына, ведавшего всеми посольскими делами. Подозрение против Елены усугубилось, когда пришло известие о смерти Ивана Ивановича Младого. Невольно приходила мысль о том, что если не сама Волошанка, то её люди, погрязшие в жидовской ереси, подстроили убийство доблестного князя-наследника, который наверняка не разделял их мнений. Да и сама Елена могла быть замешана. Случайно ли, что её мать была сестрой того самого Михаила Олельковича, при коем подвизался мерзостный ересеучитель Схария. Ах, вот бы самого Схарию ущучить да всех его присных бесенят-жидинят! Но эти, в отличие от русских дураков, были неуязвимы, нигде нельзя было их изловить. Только долетит весть, что там-то и там-то объявился Хозя Кокос, или Шмойло, или Хануш, только нагрянут туда, а эти змеи скользкие уже успели юркнуть под землю.
Особое участие в созыве собора принимала деспина Софья Фоминична. Царствие ей небесное! Много о ней сплетен на Москве было сложено, и не без греха она была, но еретиков преследовала почти столь же яростно, как Иосиф с Геннадием. Наконец, в середине октября 6998 года [200] , за два года до ожидаемого конца света, Московский митрополит Зосима открыл на Москве собор Православной Церкви. На соборе присутствовали архиепископ Ростовский, епископ Нифонт Суздальский, Симеон Рязанский, Вассиан Тверской, Прохор Сарский, Филофей Пермский, игумен Троицкий Афанасий, Паисий Ярославов и Нил Сорский. Великого князя Ивана Васильевича представляли на соборе Иван Патрикеев, Юрий Кошкин-Захарьин, Борис Кутузов и дьяк Андрей Майков, родной брат Нила Сорского. А Геннадий вот, как ни рвался, приехать не смог — лежал в сильной простуде, в жестоком жару. По его приказу на Москву были отправлены девять еретиков, особо упорствовавших в своей ереси и не желающих раскаиваться. С ними ехала бумага, в которой Геннадий, подробно перечислив все мерзости открытой ереси, требовал огненных казней, таких же, какими очистил свою землю от еретиков шпанский король, о коем рассказывал посол кесаря Георгий фон Турн.
200
По нынешнему летосчислению — 1490 г.