Дерзость надежды. Мысли об возрождении американской мечты
Шрифт:
Если я хоть что-то понимаю в этом движении к более глубокой религиозности, то, вероятно, оттого, что я сам проделал этот путь.
Я воспитывался не в религиозной семье. Родители моей матери, которые происходили из Канзаса, в детстве были пропитаны религией: мой дед был воспитан бабушкой и дедушкой, набожными баптистами, после того как отец его сбежал, а мать покончила самоубийством, а родители моей бабушки — которые занимали немного более высокое положение в иерархии общества небольшого городка периода Великой депрессии — были практикующими методистами.
Но, вероятно, по той же причине, по какой мои бабушка и дедушка в конце концов покинули Канзас и переехали на Гавайи, религиозная вера так и не прижилась как следует в их сердцах. Моя бабушка всегда была очень рациональной и упрямой и не верила ничему, что она не могла увидеть, потрогать и сосчитать. Мой дедушка, мечтатель в нашей семье, обладал беспокойной душой, которая могла бы найти убежище в религиозной вере, если бы не другие его качества — врожденная непокорность, совершенная неспособность сдерживать свои аппетиты и большая терпимость к слабостям других людей, — которые не позволили ему заниматься чем-либо серьезно.
Сочетание этих черт — твердый рационализм моей бабушки и дедовская веселость и неспособность слишком строго судить других и себя — перешли к моей матери. Ее собственный жизненный опыт, любовь к книгам, чувствительность ребенка, растущего в маленьких городках Канзаса, Оклахомы и Техаса, лишь усилили этот наследственный скептицизм. Воспоминания ее юности о христианах не были добрыми. Время от времени для моего наставления она вспоминала о ханжах-проповедниках, которые отмахивались от трех четвертей населения мира как от невежественных язычников, обреченных на вечное проклятие, и которые тут же утверждали, что земля и небо созданы за семь дней, несмотря на все данные геологии и астрофизики. Она вспоминала «добропорядочных прихожанок», которые при этом сторонились тех, кто не соответствовал их критериям добропорядочности, в то время как сами они тщетно пытались скрыть свои грязные тайны; и мужчин, которые сыпали расистскими оскорблениями и всеми способами надували своих работников.
По мнению моей матери, организованная религия слишком часто рядила нетерпимость в одежды набожности, а жестокость и притеснение в мантию благочестия.
Это не значит, что мать не давала мне никаких религиозных наставлений. Она считала, что знание великих мировых религий является неотъемлемой частью любого всестороннего образования. В нашем доме Библия, Коран, Бхагавадгита стояли на полке рядом с книгами по древнегреческой, скандинавской и африканской мифологиям. На Пасху или в Рождество мама могла повести меня в церковь, точно так же, как она водила меня в буддийский храм, на китайский праздник Нового года, в храм синтоистов и к древним местам захоронений гавайцев. Но мне давалось понять, что все эти пробы религий не требуют от меня стойкой приверженности — никаких усилий по копанию внутри себя или самобичевания. Религия — это выражение человеческой культуры, объясняла она, не ее источник, а лишь один из множества способов — и не обязательно лучший, — какими человек пытается управлять непознаваемым и понять глубокие жизненные тайны.
Короче говоря, моя мать смотрела на религию глазами этнолога, которым она позднее стала; это явление, к которому надо относиться со всем уважением, но одновременно и с соответствующей отстраненностью. Более того, в детстве я редко соприкасался с теми, кто мог предложить совершенно иной взгляд на веру. Отец не оказывал практически никакого влияния на меня в детстве, так как развелся с матерью, когда мне было два года; во всяком случае, хотя воспитан он был как мусульманин, к тому времени как встретил мою мать, он был убежденным атеистом и считал религию предрассудком, вроде бессмысленных шаманских ритуалов, какие он видел в юности в кенийской деревне.
Когда моя мать снова вышла замуж, то мужем ее стал индонезиец такого же скептического склада, человек, который считал религию не особо полезной для продвижения в мире и вырос в стране, смешивающей ислам с пережитками индуизма, буддизма и древними традициями анимизма. В течение пяти лет, что мы жили с отчимом в Индонезии, я ходил в местную католическую школу, а затем в школу преимущественно мусульманскую; в обоих случаях мою мать не волновало, изучаю я катехизис или разгадываю значение вечернего призыва к молитве, ее больше беспокоило, учу ли я как следует таблицу умножения.
И тем не менее, несмотря на всю ее ученую светскость, моя мать была во многих отношениях самым духовно пробужденным человеком, каких я только знал. Она обладала непоколебимой природной способностью к доброте, милосердию и любви и очень часто действовала под влиянием этой способности, порою во вред себе. Без помощи религиозных текстов или посторонних авторитетных источников ей превосходно удалось утвердить во мне ценности, которым многих американцев учат в воскресной школе: честность, сопереживание, дисциплина, отказ от моментального удовольствия ради достижения цели и трудолюбие. Ее возмущали нищета и несправедливость, и она презирала тех, кто был безразличен к этому.
Прежде всего она обостренно ощущала чудо, благоговела перед жизнью, ее драгоценностью и мимолетностью. Это ощущение чуда и благоговение перед жизнью можно было бы с полным правом назвать набожными. Она могла увидеть какую-нибудь картину, могла прочесть строку стихотворения или услышать музыку, и я видел, как слезы наворачивались у нее на глаза. Иногда, когда я уже подрастал, она будила меня среди ночи, чтобы посмотреть на особенно красивую луну, или заставляла закрыть глаза, когда мы шли вместе в сумерках и слушали шорох листвы. Она любила брать детей — любых детей, — сажать себе на колени и щекотать, или играть с ними в игры, или рассматривать их ладони, исследовать чудо костей, сухожилий и кожи и радоваться истинам, которые можно в них открыть. Она видела тайны всюду и радовалась самой странности жизни.
Только задним числом, конечно, я полностью понимаю, как глубоко этот ее дух повлиял на меня — как он поддерживал меня, несмотря на отсутствие в доме отца, как помог мне миновать подводные рифы подросткового периода и как невидимо направил на путь, которым я в конце концов пошел. И пусть мои честолюбивые устремления разожжены отцом — моим знанием о его успехах и поражениях, моим невысказанным желанием как-то заслужить его любовь и моей обидой и злостью на него, но направлены эти честолюбивые устремления были фундаментальной верой моей матери — в людскую доброту и в бесконечную ценность этой короткой жизни, которая дарована каждому из нас. И как раз чтобы найти подтверждение ее ценностям, я изучал политическую философию, в поисках языка и системы действий, которые смогут построить общество и сделать справедливость реальностью. А чтобы найти практическое применение этим ценностям, я после колледжа взялся за социальную работу для группы церквей в Чикаго, которые пытались справиться с безработицей и наркоманией и вернуть надежду своим прихожанам.
В предыдущей книге я описал, как моя прежняя работа в Чикаго помогла мне повзрослеть, как работа с пасторами и мирянами утвердила мою решимость вести общественную жизнь, укрепила мое расовое самосознание и углубила веру в способность простых людей делать удивительное. Но опыт, полученный в Чикаго, также поставил меня перед дилеммой, которую моя мать так и не решила за всю свою жизнь: я не принадлежал к какому бы то ни было коллективу, не придерживался общих традиций, в которых могли бы найти опору мои самые глубокие убеждения. Христиане, с которыми я работал, узнавали себя во мне; они видели, что я знаю их Писание, разделяю их ценности и пою их песни. Но они чувствовали, что часть меня остается в стороне, остается наблюдателем. Я понял, что без сосуда для своей веры, не связав себя однозначно с каким-то конкретным религиозным обществом, на каком-то уровне я всегда буду оставаться в стороне, свободным так же, как и моя мать, но так же и одиноким, как была бесконечно одинока она.
Такая свобода еще не самое худшее. Моя мать счастливо жила гражданином мира, собирая друзей, где бы она ни оказывалась, находя удовлетворение в работе и в своих детях. При такой жизни и я тоже мог бы быть доволен, если бы только не определенные свойства «черной» церкви, свойства, которые помогли мне избавиться от части своего скептицизма и принять христианскую веру.
Во-первых, меня привлекла способность афроамери-канской религиозной традиции вызывать социальные перемены. В силу необходимости «черной» церкви приходилось служить не только душе, но и человеку в целом. И в силу же необходимости «черная» церковь редко могла позволить себе роскошь отделить личное спасение от коллективного. Ей приходилось служить политическим, экономическим и социальным центром общины; она очень глубоко понимала библейский призыв накормить алчущих, одеть нагих и выступить против начальства и властей. Я видел, что в истории этой борьбы вера была не просто утешением для унывающих или оградой от смерти, вера стала активной, заметной действующей силой в мире. В ежедневном труде мужчин и женщин, которых я каждый день видел в церкви, в их способности найти выход из безвыходного положения и сохранять надежду и достоинство в самых трудных ситуациях я видел воплощение Слова.