Десантура-1942. В ледяном аду
Шрифт:
Десантники побежали вперед, кто-то наклонился над бойцом, подорвавшим танк…
– Комиссара убило! Комиссара! – понеслось по цепям.
Тарасов вскинулся, отбросив винтовку:
– Ильич! Ильич, скотина, ты куда полез!
Мачихин чуть приподнялся на локте. Обернулся. Чуть кивнул – хорошо, все хо-ро-шо… И уронил руку.
Руку, которой только что подбил двумя противотанковыми гранатами «трешку», выползшую из-за избы.
А тело его дрогнуло, выбросив еще один фонтанчик крови.
– Тащите его, млять!
Старший лейтенант Миша Бурдэ перекатом рванул к телу комиссара.
– Молдаванин, тащи, ссука, комиссара!
– Есть, товарищ подполк…
Командир четвертой роты третьего батальона ткнулся в тело Мачихина.
Откуда-то бил пулеметчик.
Тарасов яростно закричал:
– Подавить ссуку! Бойцы! Вперед, ребята!
А сам бросился к Мачихину.
Комиссар попытался что-то сказать Тарасову. Получалось плохо…
– Молчи, Ильич, молчи… Сейчас мы тебе… Санитары! Санитары, мать вашу! – подполковник встал на колени и кричал, кричал в грохот боя: – Молчи, говорю! Тебе говорить нельзя. Хватит еще нам с тобой войны! Довоюем, наговоримся!
Комиссар молча улыбался окровавленным ртом, как-то жалобно смотря на Тарасова. А позади горела изба. Горел снег…
– Санитар! Санитар!
А Мачихин шептал что-то..
– Не слышу, комиссар, не слышу!
Близкий разрыв осыпал Тарасова кусками мерзлой земли.
– Ефимыч, слушай, что скажу… Ребята-то у нас…
– Что, ребята? – Тарасов пригнулся опять – очередь из пулемета прошла совсем рядом. Он чертыхнулся, посмотрел на убитого старлея и повернул его на бок, прикрывая мертвым телом еще живого комиссара.
– Богатыри у нас ребята…Смотри…
Ребята же шли вперед…
Падая и вставая. Падая. И не вставая.
– Он шел по болоту. Не глядя назад. Он бога не звал на подмогу. Он просто работал, как русский солдат… – зашептал комиссар.
– Что? Что, Ильич?
Мачихин потерял сознание.
Снег краснел под ним…
– Мачихин! Мачихин!! – орал на него Тарасов. – Это преступление! Командиров не осталось практически! Ты не имеешь права, батальонный комиссар!
– Николай Ефимович! – схватил его кто-то за плечо. – Товарищ подполковник! Жив он, жив!
Тарасов оглянулся:
– Особист? Ты? Ранен?
– Нет еще. Комиссара надо эвакуировать.
Тарасов молча посмотрел на заострившееся лицо Мачихина:
– Действуй!
Гриншпун с двумя бойцами потащили тяжелораненого комиссара за дымящий дом, а Тарасов встал во весь рост. Достал трофейный «вальтер»… Под шквальным огнем встал.
– Ребятки! Вперед! За Родину, орлы! Мать же перемать!
И бригада поднялась. Воздуха не было. Был свинец с прослойками крови.
Штык на штык. Нетвердые ноги. Твердые руки. Скрип зубов. Мат-перемат. Ощеренный рот. Удар прикладом в этот рот.
Кто-то рядом упал.
Кто-то бежит.
Кто-то хрипит.
Кто-то кашляет.
Кто-то рычит.
Теряем бойцов, теряем…
Кровь.
Дым.
Свист.
Снайпер. Снял слева в лоб. Убил. Прыжок. Приклад в плечо. Убит. Сдох. Мимо. Нна гранатку! В полный рост, ребята, в полный рост! Пригнись… Японская мать…
Немцев вышибли из села, вышибли!
Бегут же, сволочи! Бегут!
Тарасов бежал в полный рост, крича что-то матерное вслед убегающим врагам. Матерное и нечленораздельное.
Его обгоняли десантники, продолжая вести огонь.
Русское «ура» неслось над заснеженным Демянским котлом. Из облаков вышло солнце.
– Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!
– А? – обернулся он, разгоряченный боем.
– Гринёв пропал! – Радист виновато смотрел на Тарасова.
– Что??? А…
– Бригада отходит к нам. Командование принял комиссар двести четвертой Никитин. А Гринёв исчез с поля боя…
– Скотина… – зашипел Тарасов. Сам на себя зашипел. Надо было Гринёва выводить на чистую воду…
Он повернулся – подозвать адъютанта и дать распоряжения бригаде. Но не успел.
Плечо онемело от тупого удара.
Тарасов удивленно посмотрел на руку. Маскхалат медленно пропитывался кровью. А потом стало жутко больно….
В подвале мы сидели в тот день. Кругом грохочет, стучит! Боязно как было, ой матушки! Подвал-то у нас хоть и каменный, а все равно страшно. А как же? Еще, когда наши не пришли, немцы пьяные по домам стреляли. Выстроят в комнате, а сами с улицы пуляют. Ну да, через стены. Не глядючи. А потом спорят – чья, мол, пуля кого убила. Наскрозь они через стенки-то пуляли…
Как они пришли в сорок первом, так мы в подвалах и жили. Скотину сразу свели. Собак поубивали. А вот кошек не тронули. Чтоб мышей таскали. Васька у нас остался… Беленький котейко такой… Мне тогда было десять лет, кажись. Вот я с ним спала все время. Он теплый, мыркает – даже кушать меньше хотелось от мырканья его. Он у них колбасы как-то украл. И притащил. Мамка у него кусок тот отобрала и нам с братиком – он совсем махонький, братик-то, был. Пять, что ли, лет? Совсем я стара стала… Запамятовала… Васька урчит в углу – ест, а мы враз слопали. Я уж только после войны колбасу-то попробовала.
А Ваську за это немец убил. Пульнул из пистолета. И братика убил… Губы у братика жирные были. Убил и его немец. Как котейку.
А десантники тогда внезапно появились. Мы с мамой так радовались тогда – наши вернулись! Наши! Я-то, дурочка, думала, что папка тоже с ними вернется…
Грохочет, значит, грохочет. А потом люк открывается, и парень нам кричит – есть кто живой? И гранатой машет. А мамка ему кричит:
– Не убивай, родненький, свои мы! Наши! Русские!
Он гранату-то прячет, улыбается так. Глаза голубые-голубые! Как небо… Помню. Потом руку в карман сует и протягивает нам по сухарю. Вкусный какой был, ой! Я таких сухарей так и не ела с тех пор. А мамка не ест – мне свой отдает и голову мою прячет у себя под мышкой. А там все грохочет, наверху-то. И капает что-то сверху. Горячее. Прямо на мамку и меня.
Потом приутихло все. Но мы все сидели. Сидели, боялись. А потом вылезли из подвала.
Печка жаркая, а окна выбиты. А на полу паренек тот лежит, лицом вниз. Из-под него лужа черная растекается, в половицы затекает. Я, дурочка, мамку спрашиваю – дядя описялся? А она плачет почему-то… Из дырок в стене ветер холодный дует.
На улицу вышли…
А там их видимо-невидимо. И немцы лежат, и наши… Штабелями. И лица синие-синие у всех. Как небо. Но это я уже потом поняла. Когда страшно стало. А тогда не страшно было. Кушать очень хотелось.