Десять покушений на Ленина. Отравленные пули
Шрифт:
По неписаному закону того времени, идя на ответственное дело, в кармане нельзя было ничего иметь, кроме оружия. У Каплан случайно завалялся билет до станции Томилино. Она сразу почувствовала, что этот билет может привести чекистов в Томилино. Вот почему она долго и упорно отказывалась отвечать на вопросы следователей. Она выигрывала время, давала боевикам возможность скрыться из Томилино.
Браунинг N150487
Террористы в Томилино собирались сделать налет на Лубянку и освободить Каплан. Они не знали, что ее по распоряжению секретаря ВЦИК В.А. Аванесова перевезли с Лубянки в Кремль. Варлаам Александрович вызвал коменданта Кремля П.Д.Малькова и сказал:
— Немедленно поезжайте на Лубянку и заберите Каплан. Поместите ее в Кремле под надежной охраной.
Мальков выполнил указание В.А.Аванесова. Перевез Каплан с Лубянки в Кремль. Поместил ее в полуподвальной комнате. Она была с высоким потолком, гладкими стенами, с зарешеченным окном, которое находилось метрах четырех от пола. Не заглянешь в него, не дотянешься до рамы рукой.
Возле двери и на всякий случай у окна. Мальков поставил усиленные посты. Часовых проверял ежечасно. Не спускал глаз с заключенной. Больше всего Мальков боялся, как бы кто-нибудь из охраны не отправил террористку на тот свет раньше времени. Каплан вызывала у латышских стрелков брезгливость и ненависть.
Террористка отказалась от завтрака. Первые часы пребывания в камере ни на минуту не останавливалась. Все ходила и ходила от стены до стены. Приезжал с Лубянки Петерс. Когда на допросы вызывать перестали, затихла. Присела на табурет. Озабоченный, усталый взгляд. Глубокая поперечная морщина, прорезавшая лоб у переносицы, придавала лицу несвойственное ему выражение обреченности. Не было раньше этой морщины и этой безысходной обреченности. Три дня и три ночи, проведенные на Лубянке в поединках с чекистами и наедине с собой, вытряхнули из нее что-то очень существенное и невосполнимое: безрассудное, необъяснимое, полное восприятие жизни, когда все — и неудачи, и беда, и сомнения, и огорчения — все благодать!
Каплан прислушалась к себе. Ядовитым туманом клубился внутри страх. Опалило сознание бессилия. Рок неудач преследовал ее и после каторги. Сковывал волю. Сколько ей можно убегать, кого-то догонять, быть в конечном итоге битой?
Каплан ходила по камере. С трудом переставляла ноги. Куда ни повернется — серая стена. О нее тупо ломался взгляд. Будто она никогда не видела солнца. Не кипела в половодье революции. Откуда эта серая стена? Какая дьявольская сила забросила ее в одно из подвальных помещений Кремля?
Каплан надеялась, что ее больше не будут вызывать на допросы. Она боялась встреч с Петерсом. Уцепится за ниточку — размотает весь клубок. Она уже на пределе. Скорей бы конец. Взаимные прощупывания, пробные атаки и контратаки, истерики, уход в глухую защиту, обманные маневры поведения. С чем все это сравнишь?
Память Каплан распахнула в минувшее одну из своих бесчисленных дверок и она услышала голос Петерса:
— Я думаю, у вас есть еще много что сказать…
По спине пробежали мурашки.
— Я сказала все, — выдавила Каплан и отвернулась. Мутным, нехорошим взглядом уставилась в окно. В глазах бродило что-то этакое… Мысль? Воспоминание?
— Я не ошибаюсь, — сказал Петерс. — Вы утаиваете главное — сообщников и руководителей покушения… Вам предстоит очная ставка…
— С кем?
— С Верой Тарасовой.
— Зачем? Зачем эта канитель с очными ставками? Я подпишу все, о чем рассказала.
— Нам нужна полная правда.
Вошла Вера Тарасова. Остановилась. Собралась с силами.
— Послушай, Фаня, — голос Тарасовой прерывался. — Как ты могла?.. Ну почему?
Тарасова подождала ответа и, убедившись, что не получит его, добавила:
— Трудилась бы, как все. Имела бы семью…
— Очевидно, я не такая, как все, — голос Каплан завибрировал от напряжения.
— Фаня, — с горечью сказала Тарасова, — Ты сама себя загнала в тупик. Разве об этом ты мечтала в Акатуе?
Каплан откачнулась назад, будто ударенная, и впервые посмотрела в лицо Тарасовой — потерянно поомотрела. Слепо.
— Акатуй — совсем другая жизнь, — бормотала Каплан. Осеклась от невозможности хоть что-то объяснить Тарасовой, искренне горюющей о ней. Махнула обреченно рукой:
— Эх, Верочка!
После ухода Тарасовой Каплан продемонстрировала один из резких скачков перемены настроения. Петерс ни разу не видел Каплан обмякшей и безоружной. И все же она ни в чем не раскаялась. Ни в чем существенном не призналась. Задумчиво стряхивала с правого плеча невидимую пушинку. Но та, вероятно, не исчезала. Тогда Каплан сняла ее пальцем, отвела в сторону и проследила, как она медленно падала вниз…
Каплан подняла к Петерсу лицо с грустными глазами.
— Я была на заводе Михельсона одна…
Петерс тяжело вздохнул. Чуя перемену, Каплан беспокойно всматривалась в Петерса, пока тот делал какие-то записи в протоколе допроса.
— Где здоровый рассудок? — едва слышно спросил Петерс.
В голосе чекиста звучало сочувствие. Не наигранное — настоящее. Откровенность не ему одному нужна. Ей самой. Петерс провел рукой по горлу: нельзя запираться. И застыли два профиля друг против друга. Глаза в глаза. Петерс, упершись грудью о стол, подался вперед, словно притянутый. Признание, казалось ему, было у Каплан уже на языке…
— Я не скажу… Не могу…
Взгляд ее потух. Она сгорбилась. И сразу постарела на десяток лет…
Тусклое лицо. Бормочущий осевший голос. Маска, внешняя оболочка. Защитная окраска. Вроде бы все правильно. И однако Петерс чувствовал, что-то здесь не то, определенно не то. Что же должна чувствовать эта маска? Что такое сокровенное и тайное призвана она столь упорно защищать от следствия?
… Каплан все ходила и ходила по камере. Трудно оказать почему, но у нее было такое ощущение, что дело движется к развязке. Так оно и было. Сознавая это, Каплан почему-то впервые со времени выхода на свободу с неподдельной теплотой подумала о каторге в Акатуе. Ведь там она, как это кажется ни странно, умерла бы в кругу близких ей по духу товарищей. А здесь, в Москве, ей придется умирать в глухом остервенелом одиночестве. Память о себе ей помогут оставить выстрелы в Ленина, но самой-то ее уже не будет.
Ненадолго, всего на пять-шесть минут к Каплан зашел Петерс. Он ни о чем не спрашивал. Ничего не уточнял. Не записывал. Смотрел на нее и о чем-то сосредоточенно думал… Каплан так и осталась для него за семью замками со своей трагической судьбой и загадочной психологией.
Жизнь Каплан подходила к последней черте. Да и была ли у нее в сущности жизнь? Что она видела? Что познала? Кто ее любил? Кого она одарила своей любовью? Кому поверила сокровенное? Кто ей открывал свою душу? Чье сердце она обогатила мечтой? Детство она почти не помнила. Юность ее растворилась и заглохла в обшарпанных стенах пересыльных тюрем, в кошмарных снах, горьких и беспросветных думах… На каторге Каплан сгорала от внутренней сосредоточенности. Растворялась в бесплодных затереотизированных спорах, вера в торжество добра над злом. Ощущение тревоги не покидало ее ни на один день. А тут еще глаза… Отказывались видеть белый свет — единственное, что ее всегда радовало. Страдала ужасно. И если бы не Мария Спиридонова и Вера Тарасова — наверняка сошла бы с ума. Они не давали окончательно упасть духом, вселяли надежду. Целых три года длилось тяжкое испытание, и она прозрела…