Десять посещений моей возлюбленной
Шрифт:
– Елена, будешь с нами, нет? – спрашивает папка.
– Водки?! Вы чё! – отвечает мама с кухни. Как будто ей отравы предложили.
– А чё ты, выпей, милая моя, – говорит дядя Ваня.
– Она ж не пьет – со стопки станет пьяной, – говорит папка.
– Да знаю, – говорит дядя Ваня. – Но хошь немного пригубить?.. Один глоток-то. За свидание.
– Не буду, Ваня, – подходя к столу, говорит ма ма. – Вы без меня уж.
– С нами-то посидишь? – беспокоится дядя Ваня.
– Да посидеть-то посижу, – успокаивает его мама. – После полоть идти мне… в огородчик. А за свиданье квасом поддержу вас.
– В жару – полоть?.. Ну, хошь уж квасом. Хошь за мои-то именины.
– Да, у тебя же скоро день рождення.
– Да как не скоро, уж на днях.
Думаю: двумя бутылками сегодня они, папка и дядя Ваня, конечно, не обойдутся – в жизни такого не бывало. Значит, задача моя будет состоять вот в чем: вовремя смыться – чтобы гонцом не послужить – не по душе мне это дело.
Уважает папка дядю Ваню. Кого так еще, мало. И дядя Ваня к папке хорошо относится. Что тот, что другой – люди, как говорит о них мама, бесхитростные. Папке она: «Ты, Коля, прямой, как дышло. Чуть подкривить бы, лучше, может, было бы. Не для тебя, дак для людей. То по тебе хоть линию прочерчивай». Про дядю Ваню: «Он, Ваня, простой уж очень – последнюю рубашку с себя снимет и отдаст… своих голодными оставит. Где-то и поумне бы надо быть, о детях думать. Мед накачат – и всем раздаст, по всей деревне разошлет гостинцы. Мяса добудет ли – себе кусочка не оставит. У них запасов не ведется. Но как-то вот перебиваются». И так еще про брата говорила мама: «Ну, попиват маленько Ваня… И то: кто без греха, да и каку уж надо иметь волю, чтоб не запить-то?.. С такой-то жизнью, столько перенес».
Оба они, папка и дядя Ваня, фронтовики, и запах пороху на них не ветром наносило. Есть, о чем вспомнить и поговорить им, хоть и на многое расходятся их взгляды. Особенно – на Сталина. Здесь не расходятся, а – разбегаются. На время. Папка – коммунист, вступил в партию под Курском в сорок третьем, на Дуге, не в самое спокойное и подходяшшэе для этого время. Дядя Ваня – из раскулаченных, как и мама, еще и верушшый маленько. Поспорят, выйдут по отдельности на крыльцо, остынут в одиночку, после помирятся. Не хватат их надолго. Про Сталина – волей-неволей возникает у них разговор – никак его не могут обойти. Заводить беседу про Бога остерегаются. Но тоже до поры до времени. Пока шлея под хвост не попадет им. Я не могу уверенно сказать, что папке Сталин нравился – никогда он о нем отрицательно или положительно, по крайней мере, при мне – не высказывался, но он, папка, не любит почему-то, когда при нем кто-то другой на него, на Сталина, словесно нападает, в заш– шиту лезет. А дядя Ваня – тот имя Йёсифа Виссарионича и на дух не переносит и говорит: что Сталин то же, что Сатаниил, но тока лишь замаскированный.
Живет он, дядя Ваня, со своим многочисленным семейством в деревне Вахмистровой, в нашем же, Елисейском районе, невдалеке от Ислени. Одиннадцать детей у него. Шестеро сыновей и пять дочерей. Не всех их, моих двоюродных братьев и сестер, я и знаю, по именам только, не всех и видел. Старший, Степан, служит в армии. «Не баран чихал, – говорит дядя Ваня. – В десантных. С парашютом с неба прыгат». – «Ох, Господи! Спаси и сохрани», – говорит на это, вздыхая, мама. Папка вставляет: «Баба, Господь твой тут при чем?.. Уж не дури-ка, не вздыхай так». Следующей весной, в начале лета ли, Степан домой вернуться должен, дембельнуться, как говорят. Ждет его дядя Ваня: «Скорей бы, чё ли, уж пришел. Дом надо строить новый, в этом тесно». – «Придет, – говорит мама. – Никуда не денется». – «Да, вишь, Елена, в мире-то как неспокойно». – «Ну, неспокойно, Ваня, неспокойно… Оно и всё так. Спокойно-то и не быват». – «Ну, это ясно… Уж пришел бы».
Дядя Ваня на четыре года младше мамы. «Ваня у нас тонул, – рассказывала мама. – Лет семь ему было. Ровно. Он же в Иванов день у нас, в Купалу-то, родился. В этот же день едва его не стало. В Кеми. Ладно, пастух на берегу сидел, увидел. Смотрю, потом-то как поведал, мол, че-то красное плывет по речке, чуть не по стрежню. А Ваня был в рубашке красной. Запузырило на спине рубашку, вот он и плыл, уж захлебнулся, лицом в воде-то. Вытащил его пастух, откачали. Ваня мордушку проверял и оступился, с плиты там – в яму. Дна не достал и испугался. И хоть бы крикнул, а то молчком». Вспомнят мама и дядя Ваня об этом случае и скажут: «Не время было умереть, выходит». – «Да, не время». – «Все, значит, надо было испытать, чё наперед-то предстояло». – «Да, будто так оно и получатса». Поплачут оба, повздыхают. И маму после свою вспомнят, мою бабушку, Анастасию Абросимовну, и опять поплачут: Могилка там ее сиротская – в Игарке. Тятя один остался с нами, мыкал горя – снова всплакнут. Без слез оба уже плачут, насухо – умеют. Слезой-то так – только сверкнут – как обозначат.
В девятнадцать лет забрали дядю Ваню на фронт из Заполярья, куда они были сосланы и брошены там на пустоплесье. А воевать и он сгодился, эсплуататор несознательный. Служил дядя Ваня в полковой разведке. Восемнадцать языков из-за линии фронта на себе принес. Трое из доставленных им немцев были офицерами. Одного, говорит, фрица, на загорбке у него застрелили. Они же, немцы, вслед палили. Так вражина жизнь ему, мол, спас. Знал бы, дескать, имя – помолился бы. Молюсь: за немца, за таво. Убил дядя Ваня своего же политрука из автомата – что-то сказал ему тот оскорбительное. Избавил командир полка его каким-то образом от расстрела. Но штрафбата дядя Ваня не избежал. Полный кавалер Славы. Все награды у него отняли. После войны сидел четыре года. Дал по ш-шаке жане анкаведиста. На первую годовщину Победы покупал дядя Ваня на елисейском рынке овощи на закуску, ухватил из бочки в ш-шапоть капусты квашеной да и попробовал… на соль-то. А стоявшая рядом женщина в норковой шубке возьми да и скажи ему: Свинья, зачем руками-то хватаешь, – может, и правильно сказала. А может – нет. Но чем же брать еще ее, капусту?.. Всю жизь руками. Не сдержался дядя Ваня, от роду горячий да войной взвинченный, еще от той не очурался, и ударил ладошкой по лицу эту женщину. Упала та в лужу-проталину и испачкала китайские бурки и норковую шубку. И оказалась та женщина, как на грех, женой краевого особиста. Вот и вкатили дяде Ване, еще по-божески, четыре года, второй раз лишив его всех боевых наград. Но дядя Ваня не в обиде. «Где отбывал?» – «Да под Хабаровском. С фронта на фронт как будто переехал. Полгода-то поотдыхал… между фронтами».
Не раз я это уже слышал. Все разговоры знаю наизусть. Не жду нового.
Сели мы за стол. Обедаем.
Папка и дядя Ваня выпили из граненых стаканов, чокнувшись, по первой – за встречу. Закусили молча. Теперь беседуют. О пустяках.
– Давно уж харюзков не пробовал, – говорит дядя Ваня. – Нежные… Зубов-то нет, дак в самый раз мне.
– Да это харюз разве – мелочь, – говорит папка.
– Рыбак нашелся – оценил, – говорит, улыбаясь, мама.
Папка доволен, раз так шутит.
И дядя Ваня в добром настроении.
В жару есть не хочется. Осилил я кое-как, отжав ложкой гущу, тарелку окрошки, из-за стола вышел.
– Спасибо, – говорю.
– А чё так мало? – спрашивает мама.
– Наелся, – говорю.
– Вы посмотрите на него, – говорит мама. – Вот еще тоже мне, мужик… наелся. И часу не пройдет, опять корки хватать станешь.
– Не стану, – говорю.
– Посмотрим, – говорит мама.
– Посмотрим, – говорю.
– Еще и спорит.
– Утверждаю.
Сел на диван. Слушаю вполуха. Не хорошо вроде – уйти сразу – не вежливо.
Папке и дяде Ване за столом я, думаю, не очень-то и нужен – они и словом не обмолвились об этом и задержать меня не попытались. Хоть и совсем бы про меня забыли – на сегодня, – в моих бы было интересах. Забудут – подсказывает мне внутренний голос, а он у меня слов на ветер не бросает.
О делах житейских они, папка и дядя Ваня, без моего и маминого участия, бегло поговорили. Затем о дровах на следующую зиму и о грядущем сенокосе потолковали. Трава – палит-то так, – чахлая или добрая, какая нынче уродится, погадали. О фронте начали беседу. Скоро у них на это переходит разговор – словно на крутом и мокром соскальзывает. Обычно: после третьего стакана, когда не чокаются. Ну, мол, давай. Дескать, давай.
Стаканы поставят. Не закусывают на этот раз. Хлебом лишь занюхают. Молчат после долго, словно обиделись друг на друга, на третьего ли на кого. Папка желваками двигает, будто стерляжий хрящик тщательно разжевывает. Дядя Ваня всхлипывает, но не смеется так, а – плачет, глаза тыльной стороной кулака промакивает. Выпьет когда достаточно, и слезы вроде появляются – хоть не бегут, но набегают.
– Ночь, – говорит. Скажет, помолчит – будто кого-то подождет. И дальше: – Темнотиш-ша. На ош-шупь. Чем бы не брякнуть. И там на чё бы как не наступить. В своей ограде бы, и то… В чужом же месте – незнакомом. Хошь и маленько представлям. Кого где опросили. Подходим к казарме. Часовых сняли. Я с одной стороны, Мишка Ступин, наш же, сибиряк, родом из-под Исленьска, из деревни, а, как и я же, призванный-то из Игарки, – тот с другой, с другого входу. В середине казармы встречаемся… А ведь его, прежде чем зарезать, разбудить надо, а то спросонья закричит… А так – как рыба, и не пикнет. Рот-то зажмешь ему, конечно.
Плачет дядя Ваня, всем телом дрожит – как в ознобе. Не смотрю я на него – отворачиваюсь. Тошно становится на сердце.
Говорит дядя Ваня:
– И их там не два, не три, а полная казарма, через проход кровать к кровати… А у какого-нибудь из них ведь, как вот и у меня теперь, столько же детей, может, там где-то оставалось… в его Германии-то этой.
– Ну, Ваня, – говорит мама, – всю-то уж вину на себя не взваливай… Они ж – враги… Ты ведь не ради ж там чего-то… Не на большой дороге развлекался… И ведь не ты к ним вторгся, а они к нам…