Дети Ивана Соколова
Шрифт:
Они летели совсем низко вдоль берега, а потом, изменив свой курс, полетели над водой туда, где шел волнам наперерез в сторону Красной слободы наш трамвайчик.
Фашисты пикировали один за другим. Огромные столбы воды заслоняли от нас трамвайчик. А потом мы увидели: он все держится на бурлящей воде. Капитан ведет его среди разрывов.
— Мой отец, — сказала Шура.
Мы не отрывали взгляда от поднимавшихся вверх фонтанов.
Когда чернокрылые перестали кружить над водой и ушли за бомбами или на новые цели, я посмотрел на Шуру. Ее лицо было перепачкано копотью. Разорванная в нескольких местах юбка была в пепле и саже. Бинт на руке пообтерся, покрылся кирпичной пылью. И брови ее опалены. Она уже не смотрела на реку, а себе под ноги, точно спала с открытыми глазами.
Если бы Шура знала, как сразу привязался я к ней, как верил, что вместе мы обязательно найдем Олю!
Глава четвертая
СРЕДИ РАЗВАЛИН
Где только мы ее не искали! Шура выполняла, как тогда говорили, «особое задание».
В горящем городе, в подвалах и блиндажах, она, так же как и другие комсомолки, разыскивала детей, оставшихся без родных.
С набережной Волги мы пробрались в центр города.
Шура то и дело останавливалась, и, когда она смотрела на развалины, мне казалось, что сейчас она закричит. Ведь раньше она, должно быть, не раз бывала в этих зданиях. А мне не пришлось побывать даже во Дворце пионеров.
Вначале Шура молчала, а потом начала почем зря ругать фашистов. Как только она их не называла! И «окаянными», и «душегубами», и «мазуриками», и даже «фараонами». Мне было жаль, что до фашистских летчиков, туда, в небо, не долетают эти слова и никто их сейчас не слышит, кроме меня.
Мы прошли мимо памятника нашему земляку Герою Советского Союза летчику Виктору Хользунову. Он стоял на высоком постаменте во весь свой рост.
Меня всегда тянуло к этому памятнику. Я любил смотреть в лицо летчика, разглядывать его шлем и большую кожаную перчатку, которую комдив держал в руке.
Эх! Как мстил бы он врагам за все.
Мы шли через скверы площади Павших Борцов, обходя огромные воронки, пахнувшие гарью. Вышли к зданию городского театра. У входа, как всегда, по обе стороны — два льва с пышными каменными гривами. В этом театре я не был раньше, и мне очень хотелось подняться по широким ступеням парадной лестницы, но пришлось следовать за Шурой вниз — в бомбоубежище.
Бомбоубежище было заполнено детьми — и такими, как я, и такими, как Оля; были здесь и постарше, с пионерскими галстуками, и совсем крохотные, которым дают погремушки.
Я хотел сразу же обойти подвал, осмотреть все углы, но Шура остановила меня, усадила и через несколько минут принесла полную до краев тарелку гречневой каши.
Я ел, а сам прислушивался к голосам. Здесь плакали и смеялись, и опять я услышал разговор о слоне, о том, как он поднял хоботом валявшуюся на улице куклу, как он бродил по набережной и сопротивлялся, когда его хотели погрузить на паром. Его привязали к грузовику, тянули на паром, а он перевернул машину и снова убежал в город, ломая на своем пути заборы и палисадники.
Здесь плакали, но никто не плакал так, как Оля. Прикончив кашу, я начал обход; разглядывал спящих в креслах, на опрокинутом шкафу…
Девчоночки спали, обняв свои куклы, а какой-то мальчуган прижал к себе деревянный паровоз, колесами к щеке.
Но ни среди тех, кто играл, убаюкивая кукол, ни среди тех, кто тревожно кричал во сне, не было Оли. А Шура уже торопила меня. Она взяла под мышку несколько свертков и мне дала такие же.
На лестнице мы встретили пожилого человека с густой бородой, расчесанной на две стороны. Он быстро поднимался наверх в легких коричневых брезентовых сапогах. У него на груди, на белой парусиновой косоворотке, я увидел орден Красного Знамени и какую-то неизвестную мне медаль. Шура поздоровалась с ним и даже меня представила:
— Гена, мой адъютант.
Он остановился, заглянул мне в глаза и ничего не сказал, а только ласково потрепал по плечу.
Потом Шура рассказала мне об этом бородаче, и я пожалел, что так скоро мы с ним расстались.
В гражданскую войну он был красным партизаном. Царицын защищал, а сейчас, так же как и Шура, выполняет «особое задание». А медаль свою на ленте получил еще в прошлую войну России с Германией.
— Старый, а лихой, — сказала про него Шура. Вот какие люди занимались тогда нами, детьми! Свертки вначале показались мне очень легкими, а потом они как-то сразу потяжелели.
Мы шли вдоль трамвайной линии. Я смотрел на обгоревшие остовы трамвайных вагонов. Как весело позванивали они совсем недавно!
— Ну, вот и дома, — сказала Шура и тут же добавила: — Дом грузчика.
Мы опять спустились в подвал. Здесь Шуру ждали. Из наших рук девушки в белых косынках выхватили свертки.
— Вата и медикаменты, — объяснила Шура.
В подвале было светло. У стен стояли маленькие кроватки. На полу — ковер, на котором раскиданы игрушки и среди них даже слон.
Только потом я узнал, как все это попало в подвал. На втором этаже Дома грузчика помещался детский сад. Я не раз потом, выполняя разные поручения, таскал вниз табуретки и горшки с цветами.
В этом подвале до бомбежки размещался кондитерский цех, и сладкий ванильный запах напоминал о многих вкусных вещах: о ватрушках, о слоеных пирогах. Мама пекла их, когда еще не было войны, и даже теперь собиралась испечь к Олиному дню рождения.
В подвале каждое утро повариха угощала нас горячими лепешками. Лепешки пекли и на дорогу тем, кого отправляли за Волгу.
Одних отправляли, других приводили. И многие из них рассказывали, что видели большущего слона. А мне слона так и не пришлось увидеть. Повсюду говорили потом в Сталинграде, что знаменитый слон еще долго носился по развалинам и пепелищам; когда стихал огонь, он отдыхал в оврагах, а потом снова, разъяренный, метался по городу. В темноте он не раз пугал фашистов; они воображали, что это передвигаются наши войска, и открывали по слону неистовый огонь.
Этот слон, как я слыхал позже, был убит и съеден фашистами.
У Шуры было много помощниц, а одну из них я даже вначале принял за девочку, которую тоже должны были отправить на левый берег. Худенькая, с косичками, она сидела в углу пригорюнившись.
Что это с тобой? — крикнула на нее Шура.
Они же так страдают, дети, ведь еще жизни не видели! — ответила она.
А ты лучше спой, — попросила ее Шура.
Я узнал про нее, что она училась в восьмом классе. Все восхищались ее чистым голосом и говорили, что ей надо будет поступить в консерваторию.
А за то, что она знала много песен и никогда не уставала их петь, называли ее не просто Женей, а «Женей-патефончиком».
Проснешься утром, она про Степана Разина поет. Засыпали мы под колыбельную песню:
Но отец твой старый воин, Закален в бою; Спи, малютка, будь спокоен, Баюшки-баю.Как-то закрыл я на минуту глаза. Хоть и усыплял Женин голос, но мне не спалось.
Женя перестала петь. О чем-то заговорила с ней Шура. А мне было интересно. Долго говорили они вполголоса, с одного на другое перескакивали, а потом, слышу, речь зашла обо мне. Давным-давно это было, а до сих пор помню, как заколотилось сердце.