Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так первые дни Великого Поста торопливо шла кройка, прилаживание, наметка, и только к концу второй недели принялись за шитье. В первый же вечер, когда все работницы тихо, чинно и усердно занялись тачанием и сшиванием, Марина Федоровна, тоже работавшая наравне с воспитанницами, стала рассказывать им грустные истории тех детей, для которых все они теперь так охотно трудились.

— Это мы дадим деткам Егора, нашего столяра, — говорила она. — Он очень хороший человек, работящий, усердный; только бьется, бедняк, со своими ребятами. Жена его умерла в прошлом году и оставила ему пятерых детей. Старшей девочке всего шесть лет, а младшему теперь около года. При матери ребятишки были такие чистенькие, сытые, а теперь все в лохмотьях, бледные, голодные на вид, хотя он каждую заработанную копейку тратит на них. «И понять не могу, сударыня, — говорит он мне как-то на днях, — при покойнице моей денег куда меньше выходило, а любо было на все посмотреть. Придешь домой с работы и поешь вкусно, и отдохнешь, чистота везде; на ребят взглянешь — сердце радуется, а теперь, голова кругом идет. Все, кажется, им делаешь не хуже, как у других людей, а они точно нищие, а дома… и не смотрел бы». — Говорит он это таким дрожащим голосом, чуть не плачет, а трое старших жмутся к нему, ласкают его; даже трехлетняя, худая, встрепанная девочка, рожицы от грязи не видать, и та точно понимает, тоже обнимает колено отца, прикладывает к нему свое личико, гладит его испачканными ручонками. «Что за жизнь! — говорит Егор. — Руки бы на себя наложил с тоски, а как обступят вот так-то и ласкаются, так, кажется, и в невесть какую кабалу для них пошел бы».

А вот это как раз придется одному моему новому знакомцу, маленькому мальчику. На днях ходила я в Гостиный Двор. Недалеко от Невского мне пришлось проходить каким-то переулком. Только я завернула туда, вижу перед собой маленького человечка, лет четырех, очень легко, очень грязно одетого, без шапки, со свалявшимися светлыми волосами. Мальчик шел, скоро-скоро перебирая своими ножонками в стоптанных рваных башмаках, надетых на босые ноги. Вдруг из ворот дома с противоположной стороны улицы выбежали три больших мальчика. Один с разбегу ударил маленького в лицо, другой свалил его с ног, и все трое принялись его тормошить, крича что-то. На счастье мальчика, какая-то женщина, сидевшая у ворот дома, громко крикнула: «Вот я вас, озорники! Опять на маленьких нападать! К будочнику [109] отведу!» Мальчики мигом разбежались, а маленький остался на тротуаре и отчаянно кричал. Его подняли. По лицу его текла кровь, но нельзя было разобрать, что он расшиб себе. Кроме больших серых глаз и длинных ресниц ничего нельзя было различить. Он кричал и размазывал грязными ручонками слезы и кровь по старой грязи. «Кто ты? Кто? Откуда? — спрашиваю. — Где твоя мама?» Молчит. Завела я его в аптеку, недалеко было, попросила там воды, умыла беднягу. Несмотря на его сопротивление, вытерли ему рожицу и руки, примочили разбитый нос, залепили английским пластырем ссадину на подбородке, дали кусок ячменного сахару и отпустили. Побежал мальчуган, оглядывается испуганно по сторонам, нет ли где его врагов — больших мальчиков, и, дойдя до одного дома, пропал. Я пошла дальше. Часа через три, возвращаясь домой и проходя мимо дома, в который скрылся мальчик, я случайно взглянула в открытое окно подвального этажа и увидела почти пустую комнату с потемневшими стенами, у окна почерневший от времени и грязи стол, на нем обрезки кожи, дратва, молоток, шило, какие-то банки. В некотором отдалении от стола скамейка, на ней сидит небритый человек лет тридцати, чистенько одетый, но такой худобы, что нельзя смотреть на него без жалости. Человек этот сидел, опустив голову, одной рукой он обнимал стоявшего в коленях его маленького мальчика, другой гладил его голову. Мальчик был мой новый знакомец. Я заслонила им свет, и они оба одновременно подняли на меня глаза. На худом, желтом лице рабочего остановились две слезы, а по бледненькому, еще чистому после мытья в аптеке личику мальчика слезы текли одна за другой, и он подбирал их кончиком языка. Я спросила рабочего, не башмачник ли он. Он приподнял глаза, утер рукой слезу, посмотрел на меня, бережно отставил от себя маленького мальчика и подошел к столу. Я спросила, может ли он взяться сшить мне несколько пар детских башмаков к празднику. Он просил меня войти в комнату, или «мастерскую», как он ее громко назвал, я вошла; он показал мне свою работу и сказал цену. Пока я с ним говорила, мальчуган все время прятался за отца, выглядывал испуганно из-за него и дергал его за фартук. Тот делал вид, что не замечает этого. Наконец мальчик шепнул: «Тятя!» Отец нагнулся и чуть слышно произнес: «Что тебе?» — «Тятя, она». Когда я увидела, что мальчик меня узнал, я заговорила с ним, но он опять спрятался за отца и молчал. Я спросила башмачника, за что большие мальчики избили его сына. По лицу его пробежала тень. Он нахмурился, как бы от физической боли, и, не глядя на меня, сказал: «Такой уж он Богом обиженный. Мать его умерла, скоро год будет. При ней ему было хорошо. Любила она его, и как любила! Наряжала его; выведет, бывало, на улицу в будни, точно в праздник Господень; ни пятнышка на нем, чистенький, радостный, а теперь…» Он махнул рукой. «Озорники и потешаются над ним, проходу не дают. Он от них хоронится, а они бьют его…»

109

Будочник — постовой полицейский; посты (будки с черно-белыми полосами) располагались на перекрестках улиц.

— А вот это вашей прошлогодней знакомке, маленькой Ниське, — продолжала Марина Федоровна, держа в руке кофточку. — Кто хочет шить ее? — спросила она, улыбаясь. — Ниська уж ходит. Я ее видела недавно, такая хорошенькая, чистенькая. Мать ее оправилась, отец вышел из больницы и поступает на старое место. Скоро, Бог даст, и сама мать будет в состоянии обшивать свою девочку, а теперь еще мы к Светлому празднику приоденем ее. Мать этой девочки говорит мне: «Каждый день, сударыня, как одеваю свою Ниську, прошу Господа, чтобы Он благословил те ручки, которые одели ее».

Девочки слушали Марину Федоровну, и каждая из них выбирала своего protégé [110] , и каждая старалась достать что-нибудь еще в пользу своего любимца. Многие приносили каждую неделю часть полученного из дома гостинца, говоря: «Леденцы не портятся, изюм тоже, пряники немножко зачерствеют, но это ничего, все равно вкусно…»

Рабочая корзина, в которую складывались готовые вещи, наполнялась с каждым днем. На пятой неделе поста она была уже полна, на шестой — полна через край.

110

Протеже, то есть лицо, находящееся под чьим-либо покровительством (франц.).

В Вербное воскресенье, когда девочки собирались идти в комнату Марины Федоровны, чтобы заняться окончанием начатых работ, она сказала им:

Сегодня, дети, мы не работаем. Завтра вы начинаете говеть. Вам надо немного заняться собой, проверить себя, припомнить, как вы провели этот год, что имеете на душе, посчитаться с собой. Словом, советую вам взять ваши дневники и просмотреть их. Те, что поленились писать в течение года, а также которые не писали и в прежние годы, пусть попробуют записать хоть в общих чертах все пережитое ими. Это тоже будет не без пользы.

Воспитанницы что-то зашептали. Послышались недовольные голоса.

— Чего вы хотите? Я не понимаю! Говорите громче, — сказала Марина Федоровна.

— Я не могу писать, Марина Федоровна, право. Пробовала несколько раз, такая чушь выходит, что читать совестно, — призналась полная красивая девочка, Инна Гурович.

— Жаль, мой друг. Ты вообще не отличаешься умением выражать свои мысли, даже письма домой, кажется, не без помощи чьей-нибудь пишешь. Тебе бы это было очень полезно, хоть бы для практики.

— Если бы было что записывать! — воскликнула другая девочка.

— Неужто так-таки совсем нечего? — спросила с сомнением, но ласково Марина Федоровна.

— Право, Марина Федоровна, нечего, — поторопилась ответить Инна Гурович. — Уж так хорошо знаешь все, что есть, и что завтра будет, что записывать как-то неохота.

— Это твое дело, то есть вообще ваше, — поправилась Марина Федоровна, обращаясь к классу. — Я ведь и не настаиваю, а только советую вам записывать ваши впечатления, зная по собственному опыту, какое огромное удовольствие, даже умиление испытывает человек, когда впоследствии, через много лет, просматривая свой дневник, может проследить всю свою жизнь с детства, может видеть шаг за шагом, как развивались его духовные силы; как возникали и мало-помалу рушились его надежды, сомнения; как иногда события, наполнявшие его душу отчаянием, с течением времени обращались в его пользу и давали ему счастье; как другие, напротив, и именно те, которые охватывали его душу восторгом, в которых он видел свое счастье, от которых ожидал невесть каких радостей, обращались на его погибель или горе; может ясно увидеть, как все его расчеты, соображения, самые обдуманные планы не привели ни к чему или к совершенно противоположному тому, чего он желал, к чему стремился, и как все в жизни подготовляло и вело его к тому пути, который назначен ему волей Вышнего. Как жаль, что у меня недостает красноречия, нет умения убедить вас в том, что вы лишаете себя и большого удовольствия в старости, и большой пользы в молодые годы. Если бы вы стали только записывать ваши впечатления и поступки, вы бы незаметно привыкли и обдумывать их, и строже судить себя. А сколько раз в жизни вы нашли бы в ваших дневниках и утешение, и повод к задушевному смеху.

— Может быть, у вас, Марина Федоровна, было о чем писать, а у нас, право, не о чем, — сказала одна из девочек жалобным голосом.

Марина Федоровна улыбнулась.

— У меня было не более впечатлений, чем у вас в ваши годы, могу вас уверить, а в будущем, весьма вероятно, жизнь многих из вас сложится так, что их у вас будет и гораздо более, нежели у меня. Есть же ведь и среди вас такие, которые находят, что вписывать в свои дневники.

Инна Гурович вынула из конторки толстую тетрадь в красном картонном переплете, открыла ее и сказала:

— Марина Федоровна, уверяю вас, что я несколько раз принималась писать, но как прочту написанное, руки отнимаются и надолго пропадает охота писать. Может быть, я совсем глупа, глупее всех в классе. Вот посудите сами, я вам прочту.

— Страница первая, — начала девочка, — фамилии, фамилии, кто где сидит, где лежит… Очень интересно!

Она перевернула несколько страниц.

— Страница шестая. «Вызвал меня сегодня Нейдорф, заставил писать на доске фразы на выученные слова. Он говорил по-русски, я писала по-немецки. Все было хорошо. Только он сказал: “Собака бежала и лаяла”. Я смешала Hund с Huhn и написала: Der Huhn liefe und bellte. Он прочел, засмеялся и сказал: “Ich möchte gern einen Huhn bellen höhren” [111] . Потом поправил ошибки в двух глаголах в первой фразе и поставил тройку. Когда я села на место, Ирецкая стала приставать ко мне и спрашивать, как петухи поют. Я рассердилась. Она нагнулась и опять спросила. Я толкнула ее локтем и сказала: “Отстань”. Локоть попал ей в глаз. Она разревелась и сказала мадемуазель Милькеевой и всем, будто я разозлилась, толкнула ее и сказала: “Вот тебе!”. Выходит, что Ирецкая страшная лгунья и дрянь».

111

Собака и курица… Курица бегала и лаяла… Я бы с удовольствием послушал, как лает курица (нем.).

— Ну что же. Это ты когда писала?

— Четыре года тому назад, в маленьком классе еще. Да и потом все такие же прелести, — сказала девочка, смеясь.

— Ну, в четырнадцать лет ты уж не так напишешь, а для маленькой и то неплохо. Что же, с тех пор изменила ты мнение об Ирецкой? — спросила Марина Федоровна, улыбаясь.

Все засмеялись.

— Однако теперь я вас оставлю, а вы без шуток, серьезно подумаете о завтрашнем дне. Вы уже не маленькие, — сказала Марина Федоровна и вышла из класса, но через минуту вернулась с книгой, села у стола, раскрыла ее и стала читать, не поднимая головы.

В других классах было тоже не менее оживленно. Все готовились к празднику и готовили подарки своим родителям, родственникам, обожаемым «предметам» и друг другу. Одни вышивали шелком, бисером, стеклярусом и шерстью сувениры по бумажной канве; другие разматывали шелк, серебряные и золотые нитки; третьи подбирали и складывали пустые скорлупки грецких орехов парами, потом, положив по две или по три горошинки внутрь каждой пары, заклеивали скорлупки воском, заворачивали их плотно хлопчатой бумагой, выравнивали, стараясь придать форму правильного шара, обматывали аккуратно нитками и передавали записным искусницам, которые, подобрав общими силами и не без споров оттенки шелка, начинали отделку. Шары в их руках скоро преображались в красивые пестрые, разноцветные мячики. Разнообразие рисунков и цветов на этих мячиках было замечательное. Были и клетчатые, и полосатые, и треугольниками, и звездочками, были и одноцветные, подобранные в тон, и в два-три цвета, были и всех цветов радуги. Каждый оконченный мячик переходил из рук в руки и вызывал восторг, критику и подражание.

Поделиться с друзьями: