Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Стилистически чужеродный своему контексту, своей эпохе "более вдумчивый (менее деятельный) марксист" (выделено теперь.
– Д. Ш., 1993) вплотную подошел к самой сути проблемы. Фактически он спрашивает, в каком соотношении находится монокапитализм не с идеологией, не с "законами, придуманными людьми", а с объективными законами природы, в том числе и общества. И если он, этот "менее деятельный" (читатель, вы чувствуете иронию в определении полувековой давности?), чем большевики, марксист, не согласится в дальнейшем пренебречь ни одним изъяном своих успокоительных ответов на свои же каверзные вопросы - он крепкий орешек этой проблемы раскусит. Лишь бы не слишком поздно: этот коварный строй так же опасно начать понимать слишком поздно, как бесполезно с решающим опозданием диагностировать рак.

В чем целевое различие между этим студенческим сочинением и антиутопиями XIX - XX веков? Достоевский, Замятин, Булгаков, Оруэлл, Хаксли и другие в ужасе пророчат, будят, зовут опомниться. А здесь убежденно говорят их герои. Причем не отталкивающие, жестокие или тупые герои, нет: милые, чистые, не замаравшие еще своих рук делом, инстинктивно "более вдумчивые, чем деятельные". Но все же ткачевы, все же нечаевы, все же раскольниковы - список велик. Из действительно наилучших побуждений - я-то помню! И все-таки "бесы", ибо, по убеждению этих страстно желавших добра юных людей, уже прозревавших кошмар действительности, всему человечеству следовало сквозь него быть протащенным! Раскольников, их ровесник, остановился, потрясенный жутью содеянного, на двух убийствах. Я уверена и уже писала о том, что главная мысль Достоевского и главный стержень бессмертия его книги - снятие гиперастрономического расстояния между кабинетным разрешателем убийства и физическим убийцей. Достоевский заставил чернильного убийцу переступить через бездну и убить своими руками. Он лишил его как того оправдания, которое есть у солдата и палача ("Я убивал не по своей воле"), так и того самоизвинения, на которое психологически опирается теоретик убийства ("Я не убивал своими руками"). Великий художник продемонстрировал, что убивать - нестерпимо тяжело, что вменяемый человек, не садист, не дегенерат, не жертва аффекта, безнаказанно для себя убивать не может. Убийство повреждает убийцу: либо он останавливается, либо переходит в разряд нелюдей. Достоевский показал благонамеренным разрешателям убийства, что это такое технологически, что им придется сделать, выполняя свой замысел, как это происходит. Разумеется, речь шла не о единственно возможной в данном конкретном случае самозащите и не о защите других людей, которых иначе защитить от смерти нельзя. Я знаю наверняка, что ни один из нас подобного испытания наших умствований не выдержал бы. Может быть, мы смогли бы убивать в бою или убить убийцу, защищаясь или защищая, не знаю. Но не "уничтожая классы".

Еще один бродячий сюжет социализма. Бессчетные советские вербовщики были совершенно правы, когда бесчисленным своим собеседникам в ответ на отказ стать осведомителем говорили: "Как же так? Ведь вы же советский человек?" Многие мемуаристы пишут о таких диалогах.

Прикажете ответить, что не советский? Мы были еще советские. Но я просидела в мучительной для меня одиночке лишних два месяца (уже после суда), потому что дать подписку о "сотрудничестве" не согласилась. Меня удержал опыт отца, ушедшего из жизни, чтобы не стать осведомителем. Я никак не могла назвать себя несоветским человеком: не без оснований я считала себя более коммунисткой, чем мой следователь. Но я честно сказала, что к этому виду деятельности не приспособлена. Узнаю о чем-то опасном для Родины (обязательно с большой буквы) - сама проявлю инициативу. Почему-то отстали. А ведь теоретически мы соглашались, что без "разведчиков" защитники правого дела ("наши") обойтись не могут. И пацифизм клеймили, и над ненасилием издевались вместе с Лениным ("Толстой как зеркало русской революции"). Но... вот это маленькое словечко иногда и спасает. Если пускает корни в глубине души.

Валька, самый, казалось бы, мужественный и волевой из нас, на пересылке первого лаготделения КазУИТЛК, на двадцатой колонии, уступил моральному (без физического насилия) давлению знаменитого опера Баканова, упомянутого Солженицыным в "Архипелаге", и подписку дал. Но тут же в ужасе рассказал об этом нам с Мариком. Мы тогда были некоторое время на одном участке. Очень сложные взаимодействия, вовлекшие в себя множество лиц, привели к тому, что начальник первого лаготделения майор Факторович, ненавидевший Баканова, отобрал у него Валькину подписку и разорвал ее на глазах у Вальки наедине с ним, хорошо его при этом отматерив. Больше опер нашего друга не вызывал. Валька и на следствии однажды сбился, едва не погубив своего лучшего друга Ваню Воронина, вернувшегося с фронта без руки. Мы, в общем-то, говорили на следствии почти все, полагая, что у нас нет тайн от советской власти. Но о сказанном не нами, да еще один на один, мы старались не упоминать. Валька же процитировал опаснейшую реплику Воронина, произнесенную тем наедине с ним. Не знаю почему, но Воронина не посадили. Чего ему это стоило (и стоило ли) в смысле карьеры, тоже не знаю. Но он об этом эпизоде знал и рассказал о нем общему с Валькой их школьному другу. Значит, его вызывали. О Вальке, которого очень любил, Воронин говорил потом жестко. Кажется, они после нашего освобождения не встречались. Мы с Мариком этой Ивановой реплики (ночью у обкомовских окон: "Эх, полоснуть бы по стеклам из автомата!") не слыхали и подтвердить ее не согласились. Думаю, что Вальку, математика, подводила не только нервность, не только испытанный в детстве ужас от ареста (потом расстрела) отца и долгого пребывания матери в сумасшедшем доме, но и чрезмерная последовательность мышления. Если мы советские люди и по убеждениям - коммунисты, если мы признаем историческую целесообразность монокапиталистической диктатуры и полезность сверхдеспотизма "идеального диктатора", то наша воля и этика должны быть подчинены воле Системы и воле диктатора. Но и Валька сразу же опоминался и отступал перед нравственными мучениями, перед тем же "но"... Под грузом своего сообщения о Воронине и уступки Баканову он оказался на грани самоубийства. Эти две сдачи угнетали его всю жизнь и, думаю, укоротили ее. Он с болью говорил о них со мной в Харькове во время нашей единственной послелагерной встречи в 1965 году. Мир его душе (его уже нет).

Бог ли, случай ли уберегли нас от испытаний более жестоких, чем пятилетний срок. А может быть, нам удалось сравнительно быстро очнуться, потому что мы были участливы и сострадательны?

Троцкий писал в автобиографии: "Люди скользили по моему сознанию, как тени". Ленин цитировал - как прототип своего политического поведения залихватскую фразу Наполеона: "Сначала ввязаться в серьезную драку, а там посмотрим". Пушкин вычислил психологию мировоззренческих, нравственных и политических эгоцентриков раз навсегда: "Мы все глядим в Наполеоны: двуногих тварей миллионы для нас орудие одно". У нас не было в душах холодно-смертоносного безразличия к людям. По нашему сознанию люди, как тени, не скользили. Мы были жалостливы, хотя и пытались, насилуя себя, принимать "кровь на руках палача" за "кровь на руках врача". Помните? Столыпин тщетно призывал Думу не путать одно с другим. В отличие от радикалов, противостоявших Столыпину, мы в душах своих не путали пыточных дел мастеров с лекарскими помощниками. Истины ради должна заметить, что наши идеологические извращения этому упорно противостояли.

Вернемся, однако, к умствованиям тех лет. Почему мы решили, что монокапитализм освобождает общество от классовости и от деления на нации? От классовости, по-видимому, потому, что, будучи выучениками марксистов, мы связывали классовость в основном с отношениями собственности на средства производства. Нет частной собственности - значит, нет классов.

Уничтожение наций мы, очевидно, экстраполировали от своего абсолютного безразличия к национальному происхождению друг друга и окружающих. Национальная и расовая ксенофобия была в наших глазах одиозна почти в такой же мере, как людоедство. Не помню, чтобы кем-то из нас поднимался вопрос о национальной самоидентификации. А круг был смешанный и многие семьи - тоже. О том, что все трое обвиняемых по нашему делу - евреи, заговорила на следствии при нас только одна из помощниц Михайлова, еврейка. Она укорила нас тем, что мы, евреи, выступаем против советской власти, давшей нам свободу и равноправие и спасающей нас от нацизма. Мы пытались объяснить ей, что против советской власти не выступаем. Да еще жена Маленкова сказала матери Марика, когда та в Москве добивалась приема у ее супруга: "Если они евреи, к Георгию Максимилиановичу не обращайтесь: он им еще добавит". Ева Львовна Черкасская встретилась с госпожой Маленковой (впрочем, кажется, она носила другую фамилию) у знакомой дамы.

Нацизм воспринимался нами как массовое безумие, как воскресший "средневековый" (тоже один из штампов советской начитанности) абсурд. До войны я с проявлениями антисемитизма лицом к лицу не встречалась. Вероятно, мы не знали истинного положения дел вне своего круга. В январе 1940 года, в десятом классе, получив на зимние каникулы двухнедельную путевку в дом отдыха для старшеклассников, я услышала там от своего нового приятеля, начитанного юноши из окраинного района Харькова, первое в моей жизни открытое теоретическое обоснование нелюбви окружающих народов к евреям. Это было страшно, но неубедительно. Я пыталась, вернувшись в город, втянуть этого юношу в нашу компанию. После нескольких встреч он перестал приходить. Интересно, как сложилась его судьба? Осенью 1940 года он, как и мои одноклассники (русские, евреи, украинцы, белорусы, "половинки"), должен был уйти в армию. К чьему берегу его прибило?

Раз уж пришлось к слову, замечу: четкое ощущение своего еврейства никогда не доставляло мне душевного дискомфорта. Комплексов - ни превосходства, ни ущемленности - у меня не было и нет. В моей семье тоже. Антисемитизм изначально вызывал и вызывает у меня презрение к антисемитам, а не к себе и своим соплеменникам. Я как бы предчувствовала, ничего о том не зная, отношение к этой проблеме коренного израильтянина (сабры): "Вы меня не любите? На здоровье. Я вас тоже не обожаю. Но свое право на достойную жизнь буду защищать. Для меня это проблема не дискуссионная". Сабра - вид кактуса со сладкими, но колючими плодами. Их надо очень осторожно очистить, прежде чем съесть. Сабры считают повышенную заботу евреев о любви окружающих "галутным синдромом" (психологической печатью рассеяния). На том с этой темой и покончим.

Уничтожение (и классов и наций) мы, конечно же, упаси Бог, не понимали и не ощущали как истребление. Слияние, правовое уравнивание, снятие различий, объединение, тождество - только не физическое уничтожение. "Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать" - вот оно, наше "уничтожение наций". И еще: "Откуда знать ему, что с таким вопросом надо обращаться в Коминтерн, в Москву?"

Видели ли мы, что послереволюционный мир плох? Еще как видели! Но не могло же такое происходить без цели, без смысла! В конце концов, единственное, что от нас в ту пору в "этом безумном, безумном, безумном мире" (ведь жестокость безумие) зависело, это найти происходящему достойное объяснение и конечное оправдание. Посюстороннее, ибо потустороннее не имело места в наших умах. И мы на какое-то время его нашли:

"Монокапитализм снимает внутри государства неравенство производственных функций, и общество в целом, кроме диктатора, оказывается равносвободным или равнопорабощенным. Равноправие и равнобесправие в человеческом обществе имеют один социальный смысл: они создают сознание равного с каждым другим значения, не подавляемого ничем, кроме чисто внешнего (неорганического) воздействия.

Монокапитализм оправдан ролью экспроприатора частной собственности, ролью организатора производства и объединителя наций.

Предел его исторической целесообразности - объединение наций в масштабах земли и доведение производственной техники до уровня, делающего возможным совмещение производительного труда с организационным и распределительным.

Остается последний переворот - переход организаторских функций всеземной государственности к свободному обществу производителей - и земля возвратится к единству.

Совершенно естественная депрессия, наступившая после того, как ожидавшее освобождения общество, очнувшись от революционного экстаза, увидело себя потерявшим последние допустимые частным капитализмом намеки на производственную и личную инициативу, заставила думать, что сознательное разумное действие исторически снято; порабощенность извне заслонила единственную действительную освобожденность - освобожденность от класса, освобожденность от нации, принципиальную освобожденность от междукоммунистической дифференциации.

Поделиться с друзьями: