Дети войны. Народная книга памяти
Шрифт:
«Все, нечего больше баклуши бить! Пора и деньги зарабатывать на кусок хлеба. Иди-ка ты, Костя, работать в колхоз. Слава богу, уже 13 лет исполнилось», – сказала как-то мать, сидя вечером на кухне. «Ну что, ж. Если надо в колхоз – так в колхоз! – ответил я. – Но ребята – кто уже работает – говорят, что им ничего не платят, только палочки пишут в колхозную книжку».
Назавтра мать повела меня в правление колхоза: «Примите на работу мальчонку, ему уже 13 лет». – «Маловат, да и силенок, видать, нет. Ну да ладно, выпишем ему колхозную книжку. За полный световой день работы ставим два трудодня, если меньше – полтора, еще меньше – один трудодень. Пускай пацан пока поработает возчиком на лошади. Дадим ему лошадь, дроги, сбрую – вот и будет возить на поля навоз, а с полей солому, сено. Работа всегда найдется. Но смотри, Костик, за коня, за сбрую головой отвечаешь. Да и спать теперь будешь поменьше. Ну выходи завтра к 7 часам утра. Определим тебя в звено Надежды Пузачевой. Она около вас недалеко живет, вот и будить будет».
Рано утром я кое-как позавтракал, в мешочек мать положила краюху хлеба да пару вареных яиц: «Ну, сынок, с Богом! Трудись честно, добросовестно, и все будет хорошо».
Я пришел на грязный колхозный двор. Мне дали рыжую злобную низкорослую лошадь, дроги, сбрую, показали, как запрягать, да я это все уже знал. И стал я советским колхозником. На скотном дворе мы грузили мокрый вонючий коровяк, везли в поле, которое надо было весной пахать, сваливали навоз небольшими кучками и возвращались обратно на скотный двор.
Работали без перерыва часов до 2–3 дня. Потом отдыхали, жевали свои обеды, дремали, и через пару часов все повторялось. Работали мы по несколько подвод вместе, 3–4 упряжки. Лошади были худые, малосильные, сбруя веревочная часто рвалась. Да и дроги были – 4 колеса, 4 доски на дне, две – боковые. Как ни старались брать с собой соломы под задницу, все равно к концу дня все вымазывались в навозе. Если шел дождь, заканчивали работу раньше. Обычно работали по 12–14 часов, а при солнце и дольше. После работы распрягали коней и гнали их в общеколхозное стадо, которое пас всю ночь пастух.
На руки в правлении колхоза нам выдали небольшие беленькие «Книжки колхозника». Там было несколько граф. В конце дня бригадир ставила палочки в зависимости от ее настроения и от того, сколько мы работали.
На руки в правлении колхоза нам выдали небольшие беленькие «Книжки колхозника».
Там было несколько граф.
В конце дня бригадир ставила палочки в зависимости от ее настроения и от того, сколько мы работали.
Осенью и весной работать было тяжело: поля, дороги раскисали от воды, колеса вязли в грязи. Совсем другое дело летом – солнце, тепло, сухо! Возить приходилось сено, солому, снопы, мешки с зерном. Ездить я любил, любил лошадей, умел с ними обращаться, и они тоже понимали меня. В колхозе работали почти одни женщины и мы, пацаны. Все взрослые мужчины были в армии.
Осень 1943 года и наступившая зима 1944 года были самыми тяжелыми временами работы в колхозе. Питания никакого, скот отощавший, весь инвентарь пришел в упадок. Зимы были суровые.
Дома не было хлеба, не было дров. Тарас Сергеевич умудрялся запрягать корову Лыску и на ней ездить в лес за дровами. Но разве много можно привезти на корове дров? Беда кружилась и сидела в холодной хате. Мать при четверых детях не могла нигде устроиться на работу. Отчим Тарас Сергеевич, по своему обыкновению, устроился работать конюхом в райбольницу. Но коней было всего три, да и они все были исхудалые. Разрушенные здания и бараки больницы не на что было восстанавливать. Но самое главное – из эвакуации не вернулся хозяйственный главврач больницы Герасимов Петр Тарасович.
Мать, понимая это, ходила мрачнее тучи. Отчим стал как-то косо на меня поглядывать – дескать, не много ли я ем. Все хозяйство и скот приходили в упадок: медленно, но верно, съедались куры, осталось всего две овцы. В семье из шести человек наблюдалась нехватка всего: одежды и – главное – питания. Семенная картошка, на которую отчим молился Богу, таяла на глазах. Все силы были брошены на содержание коровы, которая фактически была единственной кормилицей всей нашей семьи. В семье начались болезни. Два младших ребенка совсем дышали на ладан: Валя – 5 лет и Коля – 3 года.
Кроме того, старики Елисеевы задумали вновь отстраиваться в Чаче и строили хату, отчим помогал им. Они говорили ему на ушко, чтобы он бросал «весь этот касплянский гарем» да перебирался в Чачу: «Найдем тебе молодуху и заживешь у себя на родине!» Но Тарас Сергеевич был большой души человек, очень любил своих сынов и в Чачу не переезжал. Хотя через несколько лет и вышло так, как говорили ему старики.
Проработав более двух лет в колхозе, я не принес семье никакого достатка. В колхозе тоже на трудодни ничего не давали – ни по окончании года, ни в начале.
Придя домой, я рассказал маме, как солдаты забрали весь выращенный нами за 1944–1945 годы хлеб. Она была поражена, плакала вместе со мной и говорила: «А я так рассчитывала, что на твои заработанные трудодни нам дадут немножко хлеба! Это было бы большой поддержкой всей нашей семье. А может, что-нибудь придумаем?»
Вдруг по Каспле прошел слух, что из Ленинграда приехал вербовщик. Он вербует молодежь на восстановление Ленинграда после блокады. Я очень любил Касплю, речку, озеро, любил ее перелески и горушки, любил ее луга, и особенно – весенние разливы. Я жил здесь с четырех до пятнадцати лет, здесь прошло мое сознательное детство, и я, конечно, никуда и не думал уезжать. Мне казалось, что красивее Каспли нет ничего в мире, ничего милее плесов, озера, прозрачной воды реки, тропинок, полянок! Все это было так дорого моему сердцу!
Наутро мать, взяв меня за руку, повела к вербовщику. Он обосновался в одном из кабинетов райисполкома. Мать попросила взять меня и завербовать в Ленинград. Зосим Маркович сказал: «Маловат он, Ефросинья, да истощен дюже». Мать – в слезы: «Что ж мне делать?! У меня их четверо, да и пятый намечается». – «Ну тут уж я ничем помочь не могу. Вот если ты в милиции выправишь ему паспорт, тогда приводи, возьму его в металлисты». Мы не знали, что такое «металлисты». Вербовщик пояснил: год-два подучат, а потом будем работать на одном из заводов города, жить в общежитии. Каждому питание, работа, шкафчик, фартучек – красота, чистота! Мы ушли. Я – веселый, что не взяли в «металлисты», мать – хмурая и недовольная.
Наутро вижу: мать взяла решето, положила туда полтора десятка яиц, прикрыла платком и пошла в милицию. Что и как она там говорила, доказывала – я не знаю, но через некоторое время вернулась повеселевшая, махая пустым решетом, а платочек был уже повязан у нее на голове: «Ну, Костик, говори спасибо! Есть еще люди добрые на свете! Выправила я тебе паспорт, правда не на отцовскую, как в метрике, а на мою девичью фамилию – Бо-ровченков Константин Павлович. Да заодно и год тебе пришлось прибавить – теперь ты не 1930 года рождения, а 1929-го. И тебе не 15 лет, а уже все 16. Вот так!» Я так и рот разинул.
Пошли к вербовщику Зосиму Марковичу, мать подала ему новый советский паспорт. Он долго его читал, смотрел, вертел, перелистывал странички, смотрел на свет. И когда его все устроило, сказал мне: «Костя! Героическая у тебя мать! Завтра отъезд на станцию. Приходите с вещами к двенадцати дня». И мы ушли домой: мать – радостная, а я грустный – не хотелось мне покидать любимые, привычные касплянские места.
Назавтра с утра мне собрали заплечную сумку на лямках. Положили туда трусы да майку, рваного нижнего белья (был уже конец октября), кое-что из еды – хлеб, пару отварных яиц, пару луковиц, несколько отварных картошин. То да се – и сумка была готова. «Гляди, сынок, всегда держи там, в городе, сумку перед собой, а не сзади. Так надежнее. Иначе городская шпана – чирк! – и все вывалится». Когда все было готово – меня одели и повесили сумку, – пошли к райисполкому. Предварительно я со слезами на глазах простился со всеми.