Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Детская библиотека. Том 85
Шрифт:

— В городской ратуше! В городской ратуше! И Гюсон-ле-Вуар играл там на флейте!

— А я вам говорю, что нет!

— А я вам говорю, что да!

— А я говорю, что нет!

Добродушная толстая Ударда не думала уступать. Их головным уборам уже грозила опасность, но в эту минуту Майетта воскликнула:

— Глядите, сколько народу столпилось там, в конце моста! Они на что-то смотрят.

— Действительно, — сказала Жервеза, — я слышу бубен. Мне кажется, что это малютка Смеральда выделывает свои штучки с козой. Поторопитесь, Майетта, прибавьте шагу и тащите за собой вашего мальчугана. Вы приехали сюда, чтобы поглядеть на диковинки Парижа. Вчера вы видели фламандцев, нынче нужно поглядеть на цыганку.

— На цыганку! — воскликнула Майетта, круто поворачивая назад и крепко сжимая ручонку сына. — Боже меня избави! Она украдет у меня ребенка! Бежим, Эсташ!

И она бросилась бежать по набережной к Гревской площади и бежала до тех пор, пока мост не остался далеко позади. Ребенок, которого она волокла за собой, упал на колени, и она, запыхавшись, остановилась. Ударда и Жервеза нагнали ее.

— Цыганка украдет вашего ребенка? — спросила Жервеза. — Что за нелепая выдумка!

Майетта задумчиво покачала головой.

— Странно, — заметила Ударда, — ведь и вретишница того же мнения о цыганках.

— Кто это — вретишница? — спросила Майетта.

— Это сестра Гудула, — ответила Ударда.

— Кто это сестра Гудула?

— Вот и видно, что вы — приезжая из Реймса, если этого не знаете! — сказала Ударда. — Да ведь это затворница Крысиной норы.

— Как, — спросила Майетта, — та самая несчастная женщина, которой мы несем лепешку?

Ударда утвердительно кивнула:

— Она самая. Вы сейчас увидите ее у оконца, которое выходит на Гревскую площадь. Она думает то же самое, что и вы, об этих египетских бродяжках, которые бьют в бубен и гадают. Никто не знает, откуда у нее взялась эта ненависть к египтянам и цыганам. Ну а вы, Майетта, почему их так боитесь?

— О! — воскликнула Майетта, обняв белокурую головку своего ребенка. — Я не хочу, чтобы со мной случилось то, что с Пакеттой Шантфлери.

— Ах, вот история, которую вы должны нам рассказать, милая Майетта, — сказала Жервеза, беря ее за руку.

— Охотно, — ответила Майетта. — Вот и видно, что вы — парижанка, если не знаете этой истории! Так вот… Но что же мы остановились? Об этом можно рассказать и на ходу… Так вот, Пакетта Шантфлери была хорошенькой восемнадцатилетней девушкой как раз в то время, когда и мне было столько же, то есть восемнадцать лет тому назад, и если из нее не вышло, подобно мне, здоровой, полной, свежей тридцатишестилетней женщины, имеющей мужа и ребенка, то это ее собственная вина. Впрочем, уже с четырнадцати лет ей было поздно думать о замужестве! Она, знаете ли, была дочерью Гиберто, реймского менестреля [235] на речных судах, того самого, который увеселял короля Карла Седьмого во время коронации, когда тот катался по нашей реке Вель от Сильери до Мюизона, вместе с госпожой Орлеанской девой. Старик отец умер, когда Пакетта была еще совсем малюткой; у нее осталась мать, сестра господина Прадона, мастера медных и жестяных изделий в Париже, на улице Парен-Гарлен, умершего в прошлом году. Как видите, Пакетта была из хорошей семьи. Мать ее была, на беду, доброй женщиной и ничему иному не обучала Пакетту, как только вышивать золотом и бисером разные безделушки. Девочка росла в бедности. Обе они жили в Реймсе, у самой реки, на улице Великой скорби. Запомните название: мне сдается, что от этого-то и пошли все ее несчастья. В шестьдесят первом году, в год венчания на царство короля нашего Людовика Одиннадцатого, да хранит его Господь, Пакетта была такой веселой и хорошенькой, что ее иначе и не называли, как Шантфлери [236] . Бедная девушка! У нее были прелестные зубы, и она любила смеяться, чтобы видели их. А девушка, которая любит смеяться, — на пути к слезам: прелестные зубы — погибель для прелестных глаз. Так вот какова была Шантфлери. Жилось им с матерью нелегко. Со дня смерти музыканта они очень опустились, золотошвейным ремеслом зарабатывали не более десяти денье в неделю, что составляет неполных два лиара с орлами. Прошло то время, когда ее отец Гиберто в течение одной лишь коронации зарабатывал своими песнями по двенадцать парижских солей. Однажды зимой (это было в том же шестьдесят первом году) они остались совсем без дров и без хвороста, и стужа так разрумянила щечки Шантфлери, что мужчины то и дело стали окликать ее — одни: «Пакетта!», другие: «Пакеретта!» Это ее и погубило!.. Эсташ, ты опять грызешь лепешку?! Однажды в воскресенье она явилась в церковь с золотым крестиком на шее. Тут мы поняли, что она погибла. В четырнадцать-то лет! Подумайте только! Это началось с молодого виконта де Кормонтрей, владельца поместья в трех четвертях лье от Реймса; затем мессир Анри де Трианкур, королевский форейтор; затем, что уже попроще, городской глашатай Шиар де Болион; затем, опускаясь все ниже, она перешла к Гери Обержону, королевскому стольнику, еще ниже — к Масе де Фрепюсу, брадобрею дофина; затем к Тевененл-Муэну, королевскому повару; затем, переходя все к более пожилым и менее знатным, она докатилась наконец до Гильома Расина, менестреля-рылейщика, и до Тьери-де-Мера, фонарщика. Потом бедняжка Шантфлери просто пошла по рукам. От всего ее достатка у нее не осталось ни гроша. Что и говорить! Во время коронационных торжеств, все в том же шестьдесят первом году, она уже грела постели смотрителя публичных домов! И все это в один год!

235

Менестрель — странствующий средневековый певец.

236

Песня в цвету (фр.)

Майетта вздохнула и отерла навернувшуюся слезу.

— Ну, это обычная история, — сказала Жервеза, — но я не понимаю, при чем же тут цыгане и дети?

— Подождите, — ответила Майетта, — вы сейчас об этом услышите. В этом месяце, в день Святой Павлы, исполнится ровно шестнадцать лет с тех пор, как Пакетта родила девочку. Бедняжка! Она так обрадовалась! Она давно хотела иметь ребенка. Ее мать, добрая женщина, закрывавшая на все глаза, уже умерла. Пакетте больше некого было любить, да и ее никто не любил. За пять лет со времени своего падения бедняжка Шантфлери превратилась в жалкое существо! Она осталась одна-одинешенька на свете. На нее указывали пальцами, над ней глумились, ее била городская стража и высмеивали оборвыши мальчишки. Кроме того, ей исполнилось уже двадцать лет, а двадцать лет ведь это уже старость для публичных женщин. Ее промысел приносил ей не более того, что она вырабатывала золотошвейным мастерством; с каждой новой морщинкой убавлялся экю из ее заработка. Вновь суровой становилась для нее зима, случайными — поленья в очаге и тесто в квашне. Работать она больше не могла, потому что, сделавшись распутницей, она обленилась, а от лености стала еще распутнее. Господин кюре [237] церкви Сен-Реми говорит, что такие женщины в старости сильнее других страдают от холода и голода.

237

Кюре — католический приходский священник.

— Так, — заметила Жервеза, — ну а цыганки?

— Погоди минуту, Жервеза! — проговорила более терпеливая Ударда. — Что же останется к концу, если все будет известно с самого начала? Продолжайте, пожалуйста, Майетта. Бедняжка Шантфлери!

Майетта продолжала:

— Она была очень грустна, очень несчастна, щеки ее поблекли от непрерывных слез. Но при всем своем позоре, безрассудстве и одиночестве она думала, что не была бы такой опозоренной, безрассудной и одинокой, если бы нашлось на свете существо, которое она могла бы полюбить и которое платило бы ей взаимностью. Ей нужно было дитя, потому что только невинное дитя могло полюбить ее. Она в этом убедилась после того, как попыталась любить вора, единственного мужчину, который мог бы ее пожелать; но вскоре поняла, что даже вор презирает ее. Чтобы наполнить сердце, гулящим женщинам нужен либо любовник, либо ребенок. Иначе они слишком несчастны. Не найдя верного любовника, она стала страстно желать ребенка и, оставшись богобоязненной, неустанно молила об этом милосердного Творца. Господь сжалился над нею и даровал ей дочь. Не буду говорить, как она была счастлива: это был ураган слез, ласк и поцелуев. Она выкормила грудью свое дитя, нашила пеленок из своего единственного одеяла и уже больше не чувствовала ни холода, ни голода. Она вновь похорошела. Стареющая девушка превратилась в юную мать. Возобновились любовные связи, и мужчины вновь стали посещать Шантфлери, вновь нашлись покупатели на ее товар. Изо всей этой мерзости она извлекала деньги на пеленочки, детские чепчики, слюнявчики, кружевные распашонки и шелковые капора, даже и не помышляя о том, чтобы купить себе хотя бы одеяло… Господин Эсташ, я вам уже говорила, чтобы вы не смели есть лепешку. Я уверена, что у маленькой Агнессы (так нарекли девочку, ибо фамилию свою Шантфлери давно утратила), у этой малютки было больше ленточек и всяких вышивок, чем у дочери владельца Дофинэ [238] . В числе других вещей у нее была пара маленьких башмачков, таких красивых, каких, наверно, даже сам король Людовик Одиннадцатый не носил в детстве! Мать сама сшила их и вышила, как только может золотошвейка, разукрасив их, точно покрывало Божьей Матери. Это были самые малюсенькие розовые башмачки, какие я только видела. Величиною они были не длиннее моего большого пальца, и не верилось, что они впору малютке, пока не увидишь, как ее разувают. Правда, ножки у нее были такие маленькие, такие миленькие, такие розовые — розовее, чем шелк на башмачках! Ах, когда у вас будут дети, Ударда, вы поймете, что нет ничего милее этих маленьких ножек и ручек!

238

у дочери владельца Дофинэ — то есть у дочери короля Людовика XI, лишившего область Дофинэ самостоятельности и распространившего на нее права короны Франции.

— Я-то не прочь, — вздохнув, ответила Ударда, — но мне приходится ждать, когда этого пожелает господин Андри Мюнье.

— Но у дочурки Пакетты были хороши не только ножки, — продолжала Майетта. — Я видела ее, когда ей исполнилось всего четыре месяца. Это был настоящий херувимчик! Глазки большие — больше, чем ее ротик, — волосики шелковистые, черные и уже вились. Она была бы красавицей брюнеткой к шестнадцати годам! Мать с каждым днем все больше влюблялась в нее. Она ласкала ее, щекотала, купала, наряжала и осыпала поцелуями. Она просто с ума по ней сходила, она благодарила за нее Бога. Особенно ее восхищали крошечные розовые ножки ребенка! Она не переставала им удивляться, она не отрывала от них губ, она теряла голову от счастья. Она их обувала и разувала, любовалась, поражалась, целыми днями разглядывала их на свет, умилялась, видя, как они пытаются переступить по кровати, и охотно провела бы всю свою жизнь на коленях, надевая на них башмачки и снимая, словно то были ножки младенца Иисуса.

— Интересный рассказ, — заметила вполголоса Жервеза, — но все-таки при чем же тут цыгане?

— А вот при чем, — продолжала Майетта. — Как-то в Реймс прибыли какие-то странные всадники. То были нищие и бродяги, шнырявшие по всей стране под предводительством своего герцога и своих графов. Все, как один, смуглые, с курчавыми волосами и серебряными кольцами в ушах. Женщины казались еще уродливее мужчин. У них были еще более загоревшие, всегда открытые лица, скверные платья, ветхие покрывала из грубой мешковины, завязанные на плече, и волосы как лошадиные хвосты. А дети, копошившиеся у них на коленях, могли бы напугать даже обезьян! Шайка нехристей! Все они из Нижнего Египта, прямо через Польшу, нахлынули на Реймс. Говорили, что их исповедовал сам Папа и наложил на них эпитимью [239] — семь лет кряду скитаться по белу свету, ночуя под открытым небом. Поэтому их называли также «кающимися», и от них плохо пахло. Когда-то они, кажется, были сарацинами [240] , а потому верили в Юпитера и требовали по десяти турецких ливров со всех архиепископов, епископов и аббатов, имеющих право на митру [241] и посох. И все это будто бы по папской булле. В Реймс они явились затем, чтобы именем алжирского короля и германского императора предсказывать судьбу. Вы понимаете сами, что вход в город им был воспрещен. Тогда вся эта шайка охотно расположилась табором близ Бренских ворот, на том самом пригорке, где стоит мельница, рядом со старыми меловыми ямами. Понятно, что весь Реймс отправился на них глазеть. Они смотрели людям на руки и пророчили всяческие чудеса. Они могли предсказать Иуде, что тот сделается Папой. Но тут стали поговаривать, будто они похищают детей, срезают кошельки и едят человеческое мясо. Благоразумные люди советовали безрассудным: «Не ходите туда», а сами ходили тайком. Все словно помешались на этом. Правда, они так ловко предсказывали, что могли бы удивить даже кардинала. Все матери загордились своими детьми с тех пор, как цыганки прочли по линиям детских ручек всякие чудеса, написанные там на каком-то дикарском и турецком языках. У одной ребенок — будущий император, у другой — Папа, у третьей — полководец. Бедняжку Пакетту разбирало любопытство: она тоже хотела знать, не суждено ли ее хорошенькой Агнессе стать когда-нибудь императрицей Армении или других каких-нибудь земель. И вот она тоже отправилась к цыганам. Цыганки стали любоваться девочкой, ласкать, целовать ее своими черными губами и восторгаться ее крошечной ручкой, и все это — увы! — к великому удовольствию матери. Особенно хвалили они прелестные ножки и башмачки малютки. Девочке в ту пору не было еще и года. Она уже лепетала, заливалась смехом при виде матери, была пухленькой, кругленькой и своими очаровательными движениями походила на ангелочка. Она очень испугалась цыганок и заплакала. Но мать крепко поцеловала ее и ушла в восторге от того будущего, какое ворожея предсказала ее Агнессе. Девочка должна была стать воплощением красоты и добродетели, более того — королевой. Пакетта возвратилась в свою лачугу на улице Великой скорби, гордая тем, что несет домой будущую королеву.

239

Эпитимья (епитимья) — церковное наказание (молитвы, пост и т. д.).

240

Сарацины — в Средние века название арабов.

241

Митра — головной убор высшего духовенства.

На следующий день, воспользовавшись минуткой, когда ребенок уснул на ее кровати (она всегда укладывала ее спать возле себя), Пакетта, тихонько притворив дверь, побежала на Сушильную улицу к своей подруге рассказать, что наступит день, когда ее Агнессе будут прислуживать за столом король английский и эрцгерцог эфиопский, и еще сотню других невиданных вещей. Подымаясь при возвращении домой по лестнице и не слыша плача ребенка, она сказала себе: «Отлично, дитя еще спит». Дверь она нашла распахнутой гораздо шире, чем оставила, когда уходила. Бедняжка мать вошла, подбежала к кровати… Дитя исчезло, кровать была пуста. От ребенка не осталось и следа, если не считать одного из ее хорошеньких башмачков. Она бросилась вон из комнаты, ринулась вниз по лестнице и стала биться головой об стену, крича: «Мое дитя! Где мое дитя? Кто отнял у меня мое дитя?» Улица была пустынна, дом стоял особняком; никто не мог ей ничего сказать. Она обегала город, она обшарила все улички, она целый день металась то туда, то сюда, исступленная, обезумевшая, страшная, обнюхивая, словно дикий зверь, потерявший своих детенышей, все пороги и окна домов. Задыхающаяся, растрепанная, ужасная, с иссушающим слезы пламенем в очах, она задерживала каждого прохожего, крича: «Дочь моя! Дочь моя! Моя прелестная маленькая дочка! Я буду рабой того, кто возвратит мне мою дочь, я буду рабой его собаки, и пусть она сожрет мое сердце, если захочет!» Встретив господина кюре церкви Сен-Реми, она сказала ему: «Господин кюре, я буду пахать землю ногтями, только верните мне ребенка!» О! Это было раздирающее душу зрелище, Ударда! Я видела, как даже мэтр Понс Лакабр, прокурор, человек жестокий, и тот не мог удержаться от слез. Ах, бедная мать! Вечером она возвратилась домой. Ее соседка видела, как во время отсутствия к ней украдкой поднялись по лестнице две цыганки с каким-то свертком в руках и затем, спустившись, поспешно убежали, захлопнув за собой дверь. После их ухода из комнаты Пакетты послышался плач ребенка. Мать радостно засмеялась, словно на крыльях взбежала к себе наверх, распахнула дверь настежь и вошла… О ужас, Ударда! Вместо ее хорошенькой маленькой Агнессы, такой румяной и свеженькой, вместо этого Божьего дара, по полу, визжа, ползало какое-то чудовище, мерзкое, хромое, кривое, безобразное. В ужасе она закрыла глаза. «О! Неужели колдуньи превратили мою дочь в это страшное животное?» — проговорила она. Маленького урода поспешно унесли. Он свел бы ее с ума. Это было чудовище, родившееся от какой-нибудь цыганки, отдавшейся дьяволу. По виду ему было года четыре, он лепетал на каком-то языке, но уж никак не на человеческом: это были какие-то совершенно невозможные слова. Шантфлери упала на пол, схватив маленький башмачок, — это было все, что у нее осталось от девочки, которую она любила. Она так долго лежала недвижной, бездыханной, безмолвной, что все сочли ее мертвой. Вдруг она вздрогнула всем телом и, покрывая безумными поцелуями свою святыню, разразилась такими рыданиями, словно сердце ее готово было разорваться. Уверяю вас, что мы все рыдали. Она стонала: «О моя маленькая дочка! Моя хорошенькая маленькая дочка! Где ты?» Я и сейчас еще плачу, вспоминая об этом. Подумайте только, ведь наши дети — плоть от плоти нашей… Бедняжка мой Эсташ, ты так хорош! Если бы вы знали, как он мил! Он говорит вчера: «Я хочу быть конным латником». О мой Эсташ! И вдруг бы я лишилась тебя… И тут Пакетта вдруг вскочила и помчалась по улицам Реймса. «В цыганский табор! В цыганский табор! Зовите стражу! Надо сжечь этих проклятых колдуний!» — кричала она. Но цыгане уже исчезли. Была глухая ночь. Гнаться за ними было невозможно.

Назавтра в двух лье от Реймса, на пустоши, поросшей вереском, между Гё и Тилуа, нашли следы большого костра, несколько ленточек, принадлежавших маленькой Агнессе, капли крови и козий помет. Накануне была как раз суббота. Очевидно, цыгане справляли на этой пустоши свой шабаш и сожрали ребенка в сообществе самого Вельзевула, как это водится у магометан. Когда Шантфлери узнала про эти ужасы, она не заплакала, она только пошевелила губами, словно хотела сказать что-то, но не могла произнести ни слова. На следующее утро ее волосы были седыми. На третий день она исчезла.

— Да, это действительно страшная история, — сказала Ударда, — она может заставить заплакать даже бургундца!

— Теперь понятно, почему вы так боитесь цыган, — добавила Жервеза.

— И вы очень благоразумно сделали, убежав с вашим Эсташем, эти цыгане тоже пришли из Польши, — вставила Ударда.

— Да нет же, — сказала Жервеза, — они пришли из Испании и Каталонии.

— Возможно, что из Каталонии, — согласилась Ударда, — Полония, Каталония, Валония — я всегда смешиваю эти три провинции. Но достоверно только одно, что это — цыгане.

Поделиться с друзьями: