Детская библиотека. Том 9
Шрифт:
Но грюнвизельцы смотрели на это дело совсем не так, как француз. Они считали, что у молодого человека много данных для светского образа жизни, а дамы испытывая большой недостаток в кавалерах радовались, что к зимнему сезону получат такого лихого танцора.
Однажды утром служанки, возвратясь с базара, сообщили своим господам о необычайном происшествии. Перед безлюдным домом стояла роскошная зеркальная карета, запряженная рысаками, и лакей в пышной ливрее держал дверцу. Тут распахнулись двери безлюдного дома, и двое нарядных господ вышли оттуда: один из них был старик приезжий, а другой, по всей вероятности, молодой человек, с таким трудом научившийся немецкому языку и такой неистовый танцор. Оба сели в карету, лакей вскочил на запятки, и карета — вы только представьте себе! — покатила прямо к бургомистрову дому.
Хозяйки, выслушав рассказ своих служанок, мигом сорвали с себя кухонные передники и чепцы, не отличавшиеся безупречной чистотой, и привели себя в надлежащий вид. «Совершенно ясно, — говорили они своим домочадцам, которые суетились, наводя порядок в гостиной, одновременно служившей и для других целей, — совершенно ясно, что приезжий решил вывезти племянника в свет. Старый дурак за десять лет ни разу не счел нужным побывать у нас в доме; но ради племянника, как говорят, очаровательного молодого человека, ему можно это простить». Так говорили они и наставляли своих сыновей и дочерей, чтобы те при приезжих вели себя чинно, держались прямо и пользовались более изысканной речью, чем обычно. И городские умницы угадали правильно, — всех по очереди объезжали старик с племянником, стараясь в каждом семействе снискать благоволение.
Всюду только и разговору было, что об обоих приезжих, и все жалели, что не приобрели уже раньше этого приятного знакомства. — Старик держал себя с достоинством и умно, хотя, разговаривая, и улыбался всё время, так что нельзя было сказать с уверенностью, говорит ли он серьезно или нет, а говорил он о погоде, о нашей местности, о приятности погребка на горе, в летнюю пору, — говорил так умно и рассудительно, — что все были им очарованы. А племянник! Он восхитил всех, завоевал все сердца. Правда, что касается наружности, лицо его нельзя было назвать красивым; нижняя часть, особенно челюсть, слишком выдавалась вперед, и цвет лица был чересчур смугл, кроме того, он подчас корчил уморительные рожи, закрывал глаза и скалил зубы, но все же, по общему мнению, черты лица у него были оригинальные и интересные. Трудно было себе представить более подвижную, более ловкую фигуру. Правда, костюм как-то странно сидел на нем, но все было ему замечательно к лицу; он с чрезвычайной живостью бегал по комнате, присаживался то на софу, то на кресло, вытягивал ноги; но то, что у другого молодого человека сочли бы в высшей степени, вульгарным, и указывающим на невоспитанность, в данном случае истолковывали как признак гениальности. «Он англичанин, — говорили окружающие, — а они все таковы: англичанин может растянуться на канапе и заснуть в присутствии десяти дам, которым некуда сесть; так что они принуждены стоять, около него, на англичанина за это нельзя сердиться». Со стариком-дядей он был очень послушен: достаточно было строгого взгляда, чтобы образумить его, когда он пускался вприпрыжку по комнате или втягивал ноги на стул, что он делал очень охотно. Да и как можно было сердиться на него, когда дядя в каждом доме говорил хозяйке: «Племянник мой еще несколько дик и невоспитан, но я крепко надеюсь на общество: оно его отшлифует и образует, как следует, и именно вашим заботам я поручаю его особенно настоятельно».
Итак, племянника вывезли в свет. И в этот и в последующие дни в Грюнвизеле только и разговору было, что об этом событии. Но старик на этом не остановился; казалось, он совершенно переменил и образ мыслей и строй жизни. После полудня отправлялся он вместе с племянником в погребок в гроте, что на горе, где пила пиво и развлекалась кеглями грюнвизельская знать. Племянник выказал себя в игре большим искусником — он никогда не сшибал меньше пяти или шести кеглей зараз; правда, время от времени на него как будто что-то накатывало: вдруг ни с того ни с сего срывался он вслед за шаром и учинял среди кеглей настоящий погром, или же, сшибив короля, ой вдруг становился на свою изящно завитую голову и дрыгал в воздухе ногами; в другой раз, не успеешь и оглянуться, как он уже сидит на крыше проезжающей мимо кареты и строит оттуда рожи; проедет немножко, спрыгнет и снова вернется к обществу.
Всякий раз, как разыгрывались такие сцены, старик усердно извинялся перед бургомистром и прочими присутствующими за озорство своего племянника; они же смеялись, приписывали все его молодости, уверяли, будто и сами в его возрасте отличались таким же проворством, и обожали «молодого повесу», как они его, называли.
Случалось им и порядком на него сердиться, но все же они не решались выражать свое недовольство, ибо молодой англичанин всюду слыл за образец начитанности и рассудительности. По вечерам старик с племянником хаживали и к «Золотому Оленю» — в местную гостиницу. Хотя племянник был еще совсем молодым человеком, он держал себя стариком, усаживался за столик, надевал неимоверные очки, вытаскивал огромную трубку, закуривал ее и дымил пуще всех. Когда же разговор заходил о газетах, о войне и мире и доктор высказывал одно мнение, бургомистр другое, а прочие поражались столь глубоким политическим познаниям, то племяннику могло вдруг придти в голову высказать совершенно противоположное; он ударял тогда по столу рукой, с которой никогда не снимал перчатки, и самым недвусмысленным образом давал понять бургомистру и доктору, что они ничего толком не смыслят, что он слышав об этих делах совсем иное и понимает их гораздо глубже. Затем он выражал на странном ломаном немецком языке свое мнение, которое, к великой досаде бургомистра, все признавали совершенно правильным, ибо как англичанин он, разумеется, знал все гораздо лучше прочих.
Когда же затем бургомистр и доктор, разозлясь, но не решаясь вслух высказать свое недовольство, садились за партию в шахматы, то племянник придвигался к ним поближе, заглядывал сквозь свои большие очки бургомистру через плечо и критиковал тот или иной ход, говорил доктору, что ему надлежало бы пойти так-то и так-то, и оба игрока втайне приходили в ярость. Когда же затем бургомистр ворчливо предлагал ему сыграть с ним партию, чтобы по всем правилам объявить ему мат, ибо он считал себя вторым Филидором,[7] то старик-дядя потуже стягивал племяннику галстук, после чего тот становился совсем послушным и чинным, и делал бургомистру мат.
До тех пор грюнвизельцы каждый вечер развлекались картами, по полкрейцеру за партию; племянник счел эту ставку мизерной: он стал ставить кроненталеры и дукаты, утверждая, будто никто не играет столь искусно, как обычно затем обычно проигрывал невероятные суммы, что снова примиряло с ним разобидевшихся было партнеров. И они ни капли не совестились, забирая у него столько денег. «Ведь он же англичанин, а значит, богат от рождения», — говорили они и клали дукаты к себе в карман.
Итак, племянник приезжего господина в скором времени завоевал незаурядные симпатии в городе и во всей округе. Старожилы не запомнили, чтобы в Грюнвизеле когда-нибудь видали молодого человека в таком же роде; он был самым оригинальным явлением, когда-либо существовавшим на свете. Нельзя сказать, чтобы племянник чему-либо обучался, — разве только танцам. Латынь и греческий были для него, как принято говорить, китайской грамотой. Однажды, во время какой-то игры, в доме у бургомистра ему пришлось написать несколько слов, и оказалось, что он не умеет подписать даже собственную фамилию; в географии делал он самые удивительные ошибки: ему ничего не стоило пересадить немецкий город во Францию или датский в Польшу; он ничего не читал, ничему не учился, и пастор часто задумчиво качал головой по поводу неведения молодого человека; и все же то, что он делали говорил, все находили прекрасным, ибо он был настолько нагл, что всегда считал себя правым и все свои речи заканчивал словами: «Я это лучше знаю!».
Так подошла зима, вот тут-то слава племянника расцвела ещё пуще. Любая компания без него казалась скучной; когда разумный человек высказывал какое-нибудь мнение, вокруг зевали; когда же племянник изрекал на плохом немецком языке нелепейший вздор, все развешивали уши. Теперь выяснилось, что этот во всех отношениях совершенный молодой человек вдобавок еще и поэт: редкий вечер не вытаскивал он из кармана листа бумаги и не прочитывал обществу сонета. Правда, нашлось несколько человек, утверждавших, будто многие его стихотворения плохи и бессмысленны, а остальные они уже где-то читали в напечатанном виде; но племянник не смущался, читал себе и читал, затем обращал общее внимание на красоту своих стихов и всякий раз имел шумный успех.
Но грюнвизельские балы были для него настоящим триумфом. Никто не танцевал неутомимее и быстрее его, никто не проделывал столь рискованных и необычайно грациозных прыжков. При этом дядя всегда одевал его чрезвычайно нарядно и по последней моде, и хотя костюм, обычно сидел на нем как-то нескладно, все находили, что все на нем очаровательно и к лицу. Правда, остальные кавалеры были несколько обижены тем новым порядком, который завел он. Прежде бал открывал бургомистр собственной персоной, а в дальнейшем распоряжаться танцами предоставлялось наиболее родовитым молодым людям; но с появлением приезжего молодого человека все изменилось. Без дальних слов брал он любую подвернувшуюся ему даму за руку, становился с ней в первую пару, делал все, как ему заблагорассудится, и оказывался хозяином, распорядителем и королем бала. А так как дамы находили такую манеру превосходной и весьма приятной, то мужчины не смели возражать, и племянник оставался в том сане, в который возвел себя сам.
Казалось, старику балы доставляли особое удовольствие: он глаз не спускал с племянника, все время тихонько посмеивался, а когда весь народ устремлялся к нему, рассыпаясь в похвалах учтивому, благовоспитанному юноше, он не мог совладать с собой от радости, разражался веселым смехом и вел себя, как безумный. Грюнвизельцы приписывали эти бурные проявления веселости его большой любви к племяннику и находили это вполне естественным. Но время от времени дяде приходилось прибегать к отеческому внушению, ибо среди самых изящнейших танцев молодой человек мог ни с того ни с сего одним прыжком очутиться на помосте, где восседал городской оркестр, вырвать контрабас из рук органиста и отчаянно запиликать на нем; или же он вдруг переворачивался и танцевал на руках, а ногами дрыгал в воздухе. Тогда дядя обычно отводил его в сторонку, строго журил и туже стягивал его галстук, и племянник опять становился благонравным.
Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но, как это обычно водится, дурные привычки прививаются куда легче хороших, и в новой оригинальной моде, как бы она ни была нелепа, всегда есть что-то притягательное для молодежи, еще не задумывающейся над собой и светом. Так было и в Грюнвизеле. Когда молодежь увидала, что племянника не бранили, а даже превозносили за его нелепые манеры, неучтивый смех и болтовню, грубые ответы старшим, что все это даже находили гениальным, то она решила: «Стать таким гениальным повесой нетрудно». Прежде это были прилежные, дельные молодые люди; теперь они думали: «К чему учиться, когда невежество дает куда больше?» Они отложили в сторону книги и принялись слоняться по улицам и площадям. Прежде они были учтивы и вежливы со всеми, ждали, чтобы их спросили, и отвечали пристойно и скромно, теперь они становились на одну доску со взрослыми, болтали вместе с ними, высказывали свое мнение, смеялись в лицо даже самому бургомистру, когда он что-нибудь говорил, и утверждали, будто знают все лучше других.