Детская библиотека. Том 9
Шрифт:
Деревянные стенные часы, громадная изразцовая печь, широкие скамьи, утварь на полках вдоль стен были здесь такие же, как и везде. Михель указал ему место за большим столом, вышел и опять вернулся с кружкой вина и стаканами. Разлив вино по стаканам, он начал беседу, стал рассказывать Петеру о радостях жизни, о чужих странах, о красивых городах и реках, так что Петера под конец ужасно потянуло повидать всё это, в чем он откровенно и признался Голландцу.
— Если б во всем твоем теле было достаточно мужества и сил предпринять что-нибудь, то все же два-три удара глупого сердца заставили бы тебя задрожать; и потом оскорбление чести, несчастья, — но зачем разумному парню обращать внимание на такие вещи? Почувствовала ли что-нибудь твоя голова, когда тебя недавно обозвали обманщиком и негодяем? Или, может быть, у тебя заболел живот, когда приехал начальник округа, чтобы выгнать тебя из дома? Ну, скажи-ка, что у тебя болело?
— Сердце, — отвечал Петер, положив руку на грудь, где билось сердце, и ему показалось, будто оно тоскливо ворочается в нем.
— Прости меня, но ты много сотен гульденов выбросил дрянным нищим и прочему сброду, и к чему? За это они призывали на тебя божье благословение и желали тебе доброго здоровья, — ну, а стал ты от этого здоровее? На половину этих выброшенных денег ты бы мог держать при себе врача. А благословение? Нечего сказать, хорошее благословение, когда на имущество накладывают арест, а тебя самого выгоняют. А что понуждало тебя каждый раз, когда какой-нибудь нищий протягивал тебе свою рваную шляпу, опускать руку в карман? Сердце, опять-таки сердце, а вовсе не глаза и не язык, не руки и не ноги, — только сердце; ты, как это правильно говорят, принимал все слишком близко к сердцу.
— Но разве можно привыкнуть, чтобы было по-другому? Я стараюсь сейчас изо всех сил подавить в себе сердце, а оно все-таки бьется и болит.
— Еще бы! — со смехом отвечал тот. — Бедняга, тебе с ним не справиться. Отдай-ка ты мне эту маленькую трепещущую вещицу и увидишь, как хорошо тебе будет.
— Отдать вам мое сердце? — в ужасе воскликнул Петер. — Но ведь я же умру на месте? Ни за что!
— Да, конечно, если б кто-нибудь из ваших господ хирургов захотел вырезать из твоего тела сердце, ты бы сразу умер; у меня же совсем другое дело; войди сюда и убедись сам. — При этих словах он встал, отворил дверь в соседнюю комнату и ввел туда Петера. Сердце его судорожно сжалось, когда он переступил порог, но он не обратил на это внимания, так как зрелище, представшее перед ним, было необычайно и поразило его. На многочисленных деревянных полках стояли стеклянные сосуды, наполненные прозрачной жидкостью, и в каждом сосуде лежало сердце; к некоторым сосудам были приклеены записки, и на них стояли имена, которые Петер с любопытством стал читать; вот тут было сердце начальника округа в Ф., вот сердце толстого Эзехиэля, сердце короля танцев, сердце главного лесничего; тут было шесть сердец хлебных скупщиков, восемь сердец вербовщиков, три сердца ростовщиков — одним словом, это было собрание почтенных сердец этой округи.
— Погляди-ка, сказал Голландец Михель, — все они отбросили от себя треволнения и горести жизни; ни одно из этих сердец не бьется больше от страха или огорчения, и их бывшие владельцы прекрасно себя чувствуют, спровадив из дома беспокойного гостя.
— Да, но что же теперь у них в груди? — спросил Петер, которому от всего виденного делалось дурно.
— Вот это, — отвечал тот, выдвинул ящик, достал оттуда и протянул ему каменное сердце.
— Вот как — сказал Петер, не в силах сдержать дрожь, пробежавшую у него по спине. — Сердце из мрамора? Но послушайте, господин Голландец Михель, от него, небось, в груди делается холодно.
— Конечно, но это очень приятный холод; зачем сердцу непременно быть горячим? Зимой это тепло все равно тебе не поможет, — вишневая наливка куда лучше греет, чем горячее сердце; а летом, когда и без того душно и жарко, — ты не поверишь, как приятно холодит тогда такое сердце; и, как я уже говорил, ни страх, ни тревога, ни глупая жалость и никакие другие неприятности не мучают этого сердца.
— И это все, что вы можете мне дать? — спросил недовольный Петер. — Я рассчитывал получить деньги, а вы хотите дать мне камень.
— Ну, я думаю, ста тысяч гульденов хватит тебе на первое время; если ты умно ими распорядишься, то ты скоро станешь миллионером.
— Сто тысяч! — радостно воскликнул бедный угольщик. — Да не колотись ты так неистово в моей груди, скоро я с тобой разделаюсь! Хорошо, Михель, давайте сюда камень и деньги, а беспокойного жильца можете вынуть из футляра.
— Я так и думал, что ты парень с головой, — отвечал Голландец, дружески улыбаясь. — Давай-ка выпьем еще, и затем я выплачу тебе деньги.
И, усевшись за стол, они принялись за вино, пили и снова пили, пока Петер не погрузился в глубокий сон.
«Угольщик Мунк Петер очнулся при веселых звуках почтового рожка, — и что же? — Он сидел в прекрасной карете, катившейся по широкой дороге, а когда выглянул из окна, увидал в голубой дали позади себя Шварцвальд. Сначала он никак не мог поверить, что это он и не кто другой сидит в карете, потому что даже платье на нем было уже не то, в каком он был вчера, а вместе с тем он так хорошо все помнил; наконец он перестал размышлять и воскликнул: «Конечно же, я угольщик Мунк Петер и не кто другой, это несомненно!»
Он дивился на самого себя, что ему совсем не грустно было оттого, что вот он в первый раз покидал свою тихую родину, леса, в которых он так долго жил; даже думая о матери, оставленной им в нужде и без всякой помощи, он не мог выдавить из глаз ни единой слезинки, не мог даже вздохнуть, так как все стало ему глубоко безразлично. «Ах, конечно, — сказал он сам себе, — слезы и вздохи, тоска по родине и грусть, — все это идет от сердца, но благодаря Голландцу Михелю у меня теперь холодное, каменное сердце».
Он приложил руку к груди, но там было тихо, и ничто не шевелилось. «Если он и относительно ста тысяч так же хорошо сдержал слово, как с сердцем, то это меня радует», — сказал он и принялся осматривать свою карету. Он нашел множество всякой одежды, какую только мог пожелать себе, но денег не было; наконец попалась ему на глаза сумка, а в ней много тысяч талеров золотом и в виде чеков на торговые дома во всех крупных городах. «Все вышло, как я хотел», — подумал он, уселся поудобнее в угол кареты и покатил.
Два года ездил он по белому свету и все поглядывал из своей кареты налево и направо на дома, мимо которых проезжал, а когда останавливался, не видел ничего, кроме вывески своей гостиницы; обегал потом весь город и заставлял показывать себе его достопримечательности, но ничто его не радовало, ни одна картина, ни один дом, ни музыка, ни танцы, — его каменное сердце ни в чем не принимало участия, и его глаза были слепы, а уши глухи ко всему прекрасному. Ничего у него не осталось больше, как только удовольствие есть и пить, да еще спать, и так продолжал он жить, без цели разъезжая по свету, для развлечения — ел и спал — от скуки. Изредка, правда, он вспоминал, что был радостнее, счастливее, когда был еще беден и принужден был работать, чтобы жить. Тогда какой-нибудь красивый вид на долину, музыка и пение доставляли ему наслаждение, и он часами мог радоваться простейшей пище, которую мать приносила ему к его угольной яме. Когда он так задумывался о прошлом, ему казалось странным, что он даже смеяться разучился, а раньше он смеялся всякой шутке; когда другие смеялись, он только из вежливости кривил рот, но сердце его в этом не участвовало. Он чувствовал себя чрезвычайно спокойно, но доволен он все-таки не был. И не тоска по родине или грусть, а пустота, скука и безотрадность жизни заставили его снова вернуться домой.
Когда он выехал из Страсбурга и увидал темные леса своей родины, когда глаза его снова встретили плотные фигуры и приветливые честные лица шварцвальдцев, а ухо опять услыхало звуки, родной речи, громкие, грубые, но приятные, он невольно схватился за сердце, так как кровь быстрее потекла в его жилах и ему показалось, что он сейчас обрадуется и заплачет одновременно, но как могла придти ему в голову такая глупость? У него ведь было сердце из камня. А камни мертвые: они не смеются и не плачут.