Детский поезд
Шрифт:
Запомнить эти имена с первого раза у меня не получается – приходится повторить по меньшей мере трижды. У нас-то детей обычно называют Джузеппе, Сальваторе, Миммо, Аннунциата или, там, Ленучча. Бывает, и прозвище прилипнет: Хабалда, Тюха, Долдон, Лунь, Пёсья Морда – тогда настоящего имени уже никто не помнит. Я, например, так с ходу и не отвечу, если меня спросить, как Долдона на самом деле зовут.
Здесь, на Севере, всё иначе. Альчиде говорит, мол, имена детям он сам придумал, ни в каких церковных календарях их не найдёшь – вроде как он вообще в святых не верит. В календари – да, в Бога – нет. И когда зовёт всех детей вместе, кричит: «Риво-Люцио-Нери!» – тут он смотрит на меня, будто чего-то ждёт: видимо, чтобы до меня дошло. А потом разражается таким хохотом, что усы дрожат. У нас в переулке ни у кого усов нет, кроме Тюхи, но она женщина, так что это не в счёт. Я тоже смеюсь, чтобы его порадовать. Точнее, делаю вид, потому что шутки не понимаю.
Дерна прощается и уходит на работу: говорит, заберёт меня позже. Муж Розы тоже собирается: его ждут в каком-то важном доме, где денег куры не клюют, а дети в музыкальной школе учатся. Он им должен пианино настроить.
– Я у себя дома тоже в музыкальную школу ходил!
– И на каком же инструменте играл? – топорщит усы Альчиде.
Я чувствую, что краснею – даже лицо горит.
– Что вы, дон Альчиде, какие ещё инструменты? Я туда ходил снаружи постоять, музыку послушать, пока подругу дожидался. Её Каролина зовут, она на скрипке играет. И говорит, у меня слух хороший.
– А ноты знаешь? – спрашивает он, приглаживая усы.
– Ага.
– Все семь?
– Ага, – отвечаю. И рассказываю, чему меня научила Каролина. Он, похоже, очень рад. Обещает, что когда-нибудь отвезёт меня в магазин, где эти пианино продают.
– И даже клавиши потрогать можно?
– Конечно, можно. Жаль, из моих детей никто страсти к музыке не проявил, – вздыхает он. – Хорошо, что он приехал, правда, Роза?
Люцио корчит мне рожи, как бы говоря: это мы ещё поглядим.
– А вырастет из тебя помощник, так и карманные деньги перепадут!
– Я вот уже год как получаю, – вмешивается Риво, демонстрируя щель между ослепительно белыми зубами. – В хлеву работаю, коровам воду ношу.
– Зато и пахнешь навозом, – поддразнивает его младший брат.
– У нас здесь все работают, каждый своим делом занят, – строго обрывает отец.
– Знаете, дон Альчиде, мы с моим другом Томмазино больше тряпичничали, но, думаю, я и с пианино справлюсь. Комар носу не подточит!
Он снова приглаживает свои рыжеватые усы и протягивает мне руку:
– Что ж, похоже, помощника я нашёл. Вот только… придётся тебе перестать звать меня «доном». Я ведь не приходской священник!
Люцио нахально хохочет.
– Это как хотите, – говорю. – И как же мне тогда вас звать?
– Можешь – папой, – серьёзно отвечает Альчиде. И Люцио больше не смеётся. Да и я тоже.
16
– Пока, увидимся вечером, – Риво провожает отца до двери, целует на прощание. Люцио, достав из кармана мраморные шарики, начинает гонять их по коридору. Я молча машу рукой: не могу заставить себя назвать Альчиде папой. Мне всё кажется, он пошутил. Был у нас в переулке один синьор, сухонький, набожный, в очках – вылитый Папа римский с картинки, так стоило нам с Томмазино его увидеть, мы тут же увязывались следом, вопя: «Благословите, ваше святейшество!» Но с чего бы мне называть Альчиде папой? Он ведь и сам говорит, что не священник.
Роза собирается в огород за овощами, Риво берёт ведро – пора поить коров. Говорит, помимо огорода они держат кое-какую живность: кур, правда, мало, зато несутся хорошо. А ещё он учится доить, но это дело непростое, особого обхождения требует. Риво вообще много знает и хочет всё сразу мне объяснить: и про воду, и про удобрения, и про молоко, что получают от коров, и про сыр, который из этого молока делают. Скотина у них не только своя – хлев сразу несколько семей держат и все по очереди там работают. Что выращивают – съедают, а то немногое, что остаётся, сносят на рынок. Я хочу рассказать, что тоже торговал на рынке – вместе с Томмазино, когда мы крыс продавали, – но Риво не слушает, знай себе тараторит без умолку, а сам тем временем натягивает куртку и высокие сапоги, как у пастухов. И меня спрашивает, мол, не хочу ли я с ним в поле, скотину посмотреть. А я молчу: ни да, ни нет. Только думаю: похоже, права была Тюха, это нас работать привезли.
– Риво, хватит забивать мальчику голову своей болтовнёй! Оставь его в покое хоть ненадолго, он ведь только приехал! Прости, Америго, у этого парня шило в одном месте…
– Что у него?
– Шило… Ну, в смысле, ни секунды спокойно высидеть не может, а рот и вовсе не закрывается…
– А, понял! Мама обычно говорит: «Наказание Господне»!
Риво заходится смехом, и я за ним. Один Люцио, даже не улыбнувшись, продолжает гонять свои шарики. Роза надевает рабочие ботинки, все заляпанные грязью, открывает дверь, но с порога оборачивается.
– Люцио, крикни меня, если малыш проснётся. – Потом, уже выйдя на крыльцо, оборачивается снова: – И поделись шариком с нашим новым другом, сможете вместе поиграть.
Едва мы остаёмся одни, Люцио прячет шарики в карман и куда-то уходит. Я пытаюсь его найти, но всё без толку: либо он спрятался, либо исчез, хотя тумана в доме вроде бы нет. Комнаты здесь большие, а с деревянных балок на кухне свисают салями и вяленые окорока – совсем как в бакалейной лавке на виа Фориа. В камине горит огонь, от него расходится тепло – наверное, поэтому Роза и оставила тут колыбель со спящим младенцем. Издалека доносится грохот катящегося по полу шарика – раз, другой, третий… Я начинаю загибать пальцы – как насчитаю десять раз по десять, непременно случится что-нибудь хорошее: например, другой брат, тот, что много болтает, вернётся и возьмёт меня посмотреть скотин у… Но время идёт, огонь в камине сперва затихает, потом совсем гаснет, и грохот катящихся шариков становится ещё более отчётливым.
Я выглядываю в окно: может, кто вернётся, – но там по-прежнему только туман. Пытаюсь позвать Люцио – тот либо не слышит, либо не хочет отвечать. Зато в углу кухни, наполовину скрытая буфетом, обнаруживается лестница. Вытаскиваю её, прислоняю к стене. Никогда ещё по таким не лазал. Тюха говорила, кто под ней пройдёт, тот беду найдёт. Ставлю сперва одну ногу – поглядеть, не рухнет ли, потом другую, и чем выше забираюсь, тем более взрослым и сильным себя чувствую. Даже забываю, что меня оставили одного. Влезаю на самый верх: хочу потолок потрогать. Изо всех сил вытянув руку, касаюсь кончиками пальцев балки – тёплой, шершавой. Висящая совсем рядом салями нежно поглаживает меня по лицу, её запах проникает в нос, заливает рот слюной. А дальше – та розовая ветчина с белыми пятнами, которую нам давали на вокзале! Да тут этого добра видимо-невидимо! Я потихоньку царапаю ногтем шкурку, пока не добираюсь до нежного мяса, потом сжимаю, чтобы полезло наружу, и тут же сую в рот. Снова нажав, выдавливаю мясо прямо в рот. Когда дырка становится слишком глубокой, делаю ещё одну, потом ещё…
– Вор! – слышу голос сзади. – Явился нашу еду украсть!
Я резко разворачиваюсь и, потеряв равновесие, кубарем лечу вниз. Лечу вроде недолго, но спина болит – ударился. Малыш в колыбели просыпается, начинает плакать. Люцио смотрит на меня, потом наверх, на дырки в мортаделле, потом снова на меня. И легонько пинает носком ботинка, будто какое-нибудь насекомое, чтобы понять, жив я ещё или уже нет. Я ему: «Эй!» – а он бежать. И Нери всё не унимается. Вот вернётся сейчас Роза, решит, я что-то с ним сделал, – ох и влетит мне тогда.
– Люцио! – зову я, пытаясь подняться. – Я ведь даже и ехать не хотел, меня мама послала! Даже дефективным прикидывался, а всё равно отправила…
Он не отвечает. Слышу, снова шарики покатились – совсем близко: должно быть, в соседней комнате.
– Я только попробовать хотел… Тебе жалко, что ли? У тебя и так всё есть: скотина в хлеву, салями вон на потолке, шерстяные свитера в шкафу, отец усатый, братья… Даже фотографиями весь дом увешан…
Нет ответа. Я наконец поднимаюсь. Спина болит, но не сильно. Подхожу к колыбели, начинаю покачивать: видел, как делала Хабалдина кума – у той тоже сын маленький. Нери потихоньку перестаёт плакать и снова засыпает. Шарики гремят совсем близко. Наконец один вкатывается в кухню – сперва шарик, за ним Люцио.