Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник)
Шрифт:
В заявлениях, рассказах, лекциях или обсуждениях Гурджиева (каждый называл их по-своему) немаловажное значение имело громадное влияние, которое он оказывал на слушателей. Его жесты, манера выражать себя, невероятный диапазон тона, динамика его голоса и использование эмоций – всё казалось рассчитанным на то, чтобы очаровать слушателей; может быть, загипнотизировать их до такой степени, чтобы они были не способны спорить с ним в это время. Несомненно, несмотря на множество вопросов, которые могли бы прийти на ум слушателям, когда Гурджиев заканчивал свою речь, прежде чем эти вопросы возникали, всегда создавалось глубокое и длительное впечатление. Мы не только не забывали то, что он говорил нам, но обычно было невозможно забыть то, что он сказал, даже если кто-нибудь и хотел этого.
Вскоре после эпизода с серьгами мадам Стьернваль он однажды снова поднял вопрос о мужчинах и женщинах, об их роли в жизни и, как дополнительный элемент, об особой роли полов в его работе или в какой-нибудь религиозной или психологической работе, которая имела целью саморазвитие и личностный рост. Я был удивлён и озадачен тогда, и позднее удивлялся много раз, когда Гурджиев затрагивал эту тему, повторяя то, что его работа была не только «не для каждого», но что «женщины в ней не нуждаются». Он говорил, что природа женщин такова, что они не могут быть успешны в «саморазвитии», в том смысле, в каком понимают этот термин. Среди всего прочего, Гурджиев сказал: «Природа женщины очень отличается от природы мужчины. Женщина – от земли, и единственная надежда для неё вырасти до другой стадии развития – достичь Небес, как вы говорите – связана с мужчиной. Женщина уже знает всё, но такое знание бесполезно для неё, на самом деле оно может даже отравлять её, если рядом нет мужчины. В мужчине есть то, чего нет у женщины, – то, что вы называете «стремлением». Мужчина использует это стремление для многого, что ненужно в его жизни, но это нужно делать, так как у него есть такая потребность. Мужчина – не женщина – поднимается в горы, погружается в океаны, летает в воздухе, потому что должен это делать. Для него невозможно этого не делать; этому нельзя сопротивляться. Посмотрите на жизнь вокруг вас: мужчина пишет музыку, мужчина рисует картины, пишет книги – и подобное. Есть путь, думает он, – найти Небеса для себя».
Когда кто-нибудь возражал, что науки и искусства не были, в конце концов, ограничены исключительно миром мужчин, Гурджиев смеялся: «Вы задаёте вопрос о женщине-артисте, женщине-учёном. Я говорю вам – мир всё смешал, и я говорю вам истину. Истинный мужчина и истинная женщина – это не только половая принадлежность, не только самец или самка. Даже вы, – он сделал широкий жест, охватывающий всех нас, – иногда понимаете это, потому что иногда вы удивляетесь, когда видите мужчину, который чувствует, как женщина, или женщину, которая действует, как мужчина; или даже когда сами переживаете чувства, присущие противоположному полу».
«Все мы живем в том, что мы называем Вселенной, но это только очень маленькая солнечная система, самая маленькая из многих, многих солнечных систем, – очень даже неважное место. Например, в этой солнечной системе люди двуполы: необходимо, чтобы было два пола для воспроизведения рода – примитивный метод, который использует часть стремления мужчины для создания большего количества людей. Мужчина, который знает, как достичь вершины себя – как прийти к собственным Небесам – может использовать всё это стремление для своего развития, для того, что вы называете бессмертием. В мире, как он теперь существует, нет мужчины, способного сделать это: единственной возможностью для бессмертия является воспроизведение себя. Когда у мужчины есть дети, со смертью тела он умирает не весь».
«Для женщины нет необходимости делать в мире работу мужчины. Если женщина может найти истинного мужчину, тогда она также становится истинной женщиной без необходимости работы. Но, как я говорю, мир перемешан. Сегодня в мире нет истинного мужчины, поэтому женщина даже пытается стать мужчиной, делает работу мужчины, которая вредит её природе».
Глава 27
Вскоре после смерти мадам Островской атмосфера в Приоре заметно изменилась; частично эти изменения были связаны с её смертью (Гурджиев, например, стал жить с женщиной, которая забеременела через несколько месяцев); частично с тем, что я неизбежно взрослел. Вопросы, которые ранее у меня не возникали, теперь разрослись в моём уме: что я делаю в этом месте, какова цель Школы, что за человек, в конце концов, Гурджиев?
Я полагаю, что ранняя юность – это «нормальное» время, когда ребёнок начинает оценивать своё окружение, своих родителей, людей вокруг. Для меня было достаточно легко ответить на свои вопросы относительно того, почему я был здесь: бесцельные случайные последовательности событий, которые привели меня сюда, были ещё свежи в моём уме. Но к этому времени вопрос о том, хочу или не хочу я здесь находиться, стал отдельным вопросом. До того времени я не контролировал ход своей жизни, и мне не приходило на ум, что я могу как-либо влиять на её ход. В тринадцать я ещё не имел права голоса и власти над моей «судьбой» или моим будущим, но у меня появились вопросы по этому поводу.
По мере появления в Приоре людей разных типов – посетителей, полупостоянных жителей – постоянно возникали разговоры о Гурджиеве, о целях и/или ценности его работы. Было очень много «учеников», которые покинули Приоре после более или менее интенсивных эмоциональных обстоятельств: иногда потому, что Гурджиев не хотел, чтобы они там оставались, иногда из-за их собственного отношения и чувств к Гурджиеву как человеку.
В течение двух лет, которые я был в Приоре, я знал, чувствовал и верил, что Гурджиев не может ошибаться, что всё, что он делал, было преднамеренным, необходимым, важным, «правильным». До этого времени мне не требовалось обсуждать его с кем-либо. Но пришло время, когда я начал смотреть на него с точки зрения моих собственных несознательно приобретённых ценностей и начал пытаться оценить этого человека, учеников, Школу. Появилось большое количество вопросов – главным образом, без ответа.
Что было силой этого человека, чьё слово было законом, который знал больше, чем кто-либо ещё, который имел неограниченную власть над своими «учениками»? Но в моём сознании не возникало вопроса о моём личном отношении к Гурджиеву. Я любил его, он заменил мне моих родителей, был несомненным авторитетом для меня, я был предан и привязан к нему. Но, несмотря на это, было ясно, что во многом его влияние на меня и его власть надо мной были вызваны чувствами других – обычно чувствами почтения и уважения – и моим естественным желанием соответствовать им. С другой стороны, мои личные чувства благоговения и уважения были менее значительными, чем мой страх перед ним. Страх этот, бесспорно, становился тем более реальным, чем лучше я узнавал Гурджиева.
Производило глубокое впечатление, было познавательно и даже забавно наблюдать за ним в близком кругу, когда он доводил людей до изнеможения, как он сделал это в случае с Орейджем в моём присутствии. Но разве не имело значения, что Орейдж вскоре после этого уехал из Приоре и не вернулся? Мне сказали, что он преподавал «работу» Гурджиева в Нью-Йорке до того времени, и, может быть, то, что сделал Гурджиев с Орейджем, было необходимым; но кто, в конце концов, может определить это?
Гурджиев не старался помочь. Одной из незабываемых вещей, которую он говорил и повторял много раз, было то, что «доброе» и «злое» начало в человеке растут вместе, равномерно; и возможность человека стать либо «ангелом», либо «дьяволом» в любой момент времени одна и та же. Хотя он часто говорил о необходимости создать или приобрести «примиряющую силу» внутри себя, для того, чтобы заключить сделку между «позитивной» и «негативной» или «доброй» и «злой» сторонами своей природы, он также заявлял, что борьба, или «война» бесконечна; чем больше ты учишься, тем более трудной неизбежно становится жизнь. Перспектива казалась одной – «чем больше вы учитесь, тем труднее вам становится». Когда Гурджиев изредка сталкивался с протестами против этого несколько мрачного будущего, он неизменно отвечал более или менее неопровержимым утверждением, что мы – индивидуально или как группа – не способны ясно мыслить, не являемся достаточно взрослыми, чтобы судить, является или нет такое будущее соответствующим и реальным для человека; тогда как он знает, что говорит. У меня не было аргументов, которыми я мог бы защищаться от обвинений в своей некомпетентности; но я не был безусловно уверен в том, что компетентен он. Его сила, магнетизм, власть, умения и даже мудрость были неоспоримы. Но создает ли автоматически сочетание этих свойств или качеств качество компетентного суждения?
Что-то доказывать или бороться с людьми твёрдо убеждёнными – было бы потерей времени. Люди, которые интересовались Гурджиевым, всегда относились к одной из двух категорий: они были либо с ним, либо против него. Они либо оставались в Приоре (или продолжали посещать его «группы» в Париже, Лондоне, Нью-Йорке или где-то ещё), потому что были, по крайней мере, здраво убеждены, что у Гурджиева есть какой-то ответ; либо они покидали его и его «работу», потому что были убеждены, что он шарлатан, или дьявол, или проще – что он неправ.
Гурджиев был невероятно убедительным, расточая доброжелательность на своих слушателей. Его внешность и физический магнетизм были располагающими к себе и обычно непреодолимы. Его логику – в практических областях – невозможно было опровергнуть и никогда нельзя было приукрасить или исказить эмоцией; в исключительно обыденных жизненных проблемах он, бесспорно, играл честно. Гурджиев был внимательным и чутким судьёй в решении всех вопросов и споров, которые возникали в процессе работы такого учреждения, как Приоре; было бы нелепо и нелогично спорить с ним или называть его нечестным.