«Девочка, катящая серсо...»
Шрифт:
Конечно, этапный успех и известность принесли Кузьмину рисунки к «Онегину». Что же тут скажешь?
(Я помню, как Кузьмин возил меня и Юркуна к Цявловским. Помню только бесконечные полки с книгами и странное название «Люсиновская площадь». Название, спустя годы, я расшифровала. Интерес к Пушкиниане усилился: в Одессе я сорвала листья со старых каштанов, искала могилу Воронцовой (не нашла!) и спускалась к морю, где «пещеры Прозерпины». Поговорить с Кузьминым на эти темы, увы, не пришлось!)
Хочется мне сказать, что, не обижая «золотую» Маврину, я была недовольна, что иллюстрации к «Руслану»{40} поручили ей, а не Кузьмину. Конечно, она хорошо справилась, но, мне кажется, для «Руслана» нужен был не чисто русский колорит, а, исходя из музыки Глинки, балетно-театральный орнамент с этнографически правильными костюмами времен Истоминой на фигурках. Мне это казалось сделанным не на дереве, не на терракоте, и даже не на фарфоре, а именно на стекле (т. е. нарисованными на бумаге, но «под» стекло — тонкими штрихами Кузьмина). Я думаю, мое представление о «Руслане» никого не должно обидеть. Но то, что это не было сделано, — ужасно жаль!..
Маврина
При первом впечатлении (как при последнем свидании) у Мавриной «бросались в глаза» именно блестящие огоньками веселые глаза; при виде ее работ — удивительное богатство «всего-всего» — разного, различного между собой материала работ — настоящее плодородие!.. Чего только не успевала натворить эта маленькая, живая фигурка! Сколько трудолюбия! Сколько выдумки! Сколько веселья!.. Из работ Мавриной — был ли это «русский Матисс» ее ранних работ, ее «ню», которых она извлекала, посещая бани; ее московские пейзажи — будь они серые или яркие — всегда какие-то веселые, будто смеющиеся, даже смешные. И всегда все — очень русское и совершенно свое — ни Кустодиев, ни Рябушкин, ни Саврасов, ни Поленов — с «московскими двориками» — здесь не вспоминаются.
Портреты на ее рисунках (в масле) слегка скомикованно похожи. Звери полны симпатичности. Природа — живая и при самой лубочной обостренности — будто шевелится и даже пахнет.
Я думаю, это счастливое свойство натуры — отовсюду «вытягивать» жизнь. В жизни Маврина всегда активна и смешлива. И все у нее получается! Я уже говорила о «бутылках». Чего проще? А ведь пивные бутылки, которые годились только, чтобы бросить в помойку, превращались в дорогую, нарядную вещь! Стол украшался (не только вкусный) затейливо! Яйца получались, как <ножки> у грибов, шляпки из помидора. Этот красивый и своеобразный «быт» я видела только у Судейкина. (Я его самого уже не застала, но у О. А. Глебовой-Судейкиной в начале 20-х гг. — было нечто похожее. Синие обои. Желтая скатерть. Трактирные чашки с косо намалеванными розами и позолоченными ободками. Картина-пастораль: Судейкин в золотой раме. Этажерка с тряпичными куклами Судейкиной на полках. Что-то из мебели — XVIII век, а что-то доморощенное и простое.)
У Мавриной тоже сочеталось красное дерево — и простые, раскрашенные ею буфетики. Лучше и быть не могло!..
Я видала обстановку Сомова у его сестры и его родных — там тоже было хорошо и интересно, но такой «театральной» обстановки я не видела больше нигде. И она была вполне домашняя, не показная; это, вероятно, счастливое свойство «дружить» с жизнью!..
Помню, мы с Мавриной и Кузьминым ездили к какому-то «икононаходчику» (не знаю, как назвать). Они оба ездили по области, здорово понимали в иконах и умели что-то поправить. Я не видела их коллекции. Жаль!.. Ранние века — XIV–XV, кажется{41}. Потом они увлекались лубками. Но это счастливое коллекционирование оставалось «хобби». Если и обогащало знание искусства, то никак не становилось предметом подражания. Жизнь казалась интересней и богаче, но искусство (их обоих), я уверена, текло своим чередом — и без него.
Милашевский
Мой друг — мы пили брудершафт и были на «ты». Познакомилась я с ним в 1920 г. (в конце), стала встречаться с 1921 г.
О нем надо прочесть у Влад. Ходасевича. Очень похожий словесный портрет{42}. Он при мне часто рисовал — быстро, сильно, иногда вскрикивал: «Цоп! Цоп!» — иногда, довольный собой, слегка хохотал. Это все было в квартире М. А. Кузмина и Юркуна, с которым он дружил, и они говорили (дружно) об искусстве. Юркун вначале не рисовал, а только писал; Кузмин часто играл на рояле. Оперетта Марджанова, как будто, кончилась. Помню, на какой-то выставке, где был и Владимир Алексеевич, кто-то встретил его на улице и задал вопрос: «Ну, как, Владимир Алексеевич?!» — «Гурманы оценили». Так и пошло выражение «Гурманизм», почти вроде сатиры, но не совсем.
Милашевский был умен, остер и резок в оценках, но иногда будто захлебывался в каком-то самовосхищении и, вероятно, издевательстве над собой. (О Микеланджело или Сезанне (?) — «Соленая вещь! Как обухом по голове! Совсем Милашевский!» — Я к этому «стилю» не сразу, но потом совсем привыкла.)
О быстроте рисунка (я не помню термина «темп»), о мгновенности видения и исполнения говорилось очень много.
Кого из художников предпочитал тогда Милашевский? К сожалению, не помню! Думаю, всё же, классиков. Пристрастия к А. Бенуа тоже не помню. Он при мне ездил в Холомки{43}, я там не была. У него была там увлеченность (одна и та же с Добужинским) — и еще другая, но это из области сплетен, и я там не была и точно не знаю.
Для меня рисунки Милашевского казались слишком «злыми», но Юркун их очень хвалил и любил «объяснять» Милашевскому значение его в искусстве. Он это очень любил, а Милашевский любил, когда про него говорят. Я не думаю шутить или посмеиваться — Милашевский был совершенно «монолитен», другого такого не было!
Если бы мне пришлось выбирать темы для иллюстраций Владимира Алексеевича, мне думается, более всего подходил ему Салтыков-Щедрин. Может быть, «Дон Кихот» Сервантеса?
Правда, я не все у него знаю! Долгая жизнь у нас обоих, а видеться приходилось редко, и видеть «все его творчество» (такое обширное!) мне не пришлось.
В переписке мы иногда грызлись — я восставала за «правду», как я ее понимала, — у него в «Dichtung und Wahrheit»{44} превозмогало первое. Я рада и благодарна ему, что он меня не предал осуждению, остался мне добрым другом!
Вторая жена Милашевского его обожала, и он от ее любви совсем расцвел. В подарок принеся ему приданое: дачу в Кускове — весной 1937 г. она была вся в цветущих яблонях, а в траве, в саду цвели нарциссы, маргаритки… В даче были красивые вещи — фарфоровые вазы, старинная посуда… Мы были с Юрой, а потом, как будто, я одна.
А вот при «второй жене», летом, я была одна, и Милашевский повел меня и жену смотреть Кусково (имение Шереметева). Он предложил покататься на озере. Сказал: «Я выбираю лодку как старый волжанин». Курьез! Мы только сели, дно у лодки провалилось, мы бухнули в воду; лодочник спасал — у меня уплыла по воде новая сумка — еле поймали. Конечно, смеялись! Ко мне должен был приехать гость из Ленинграда — Родовский — приятель Валентины Ходасевич. Я была полумокрая… Но, в общем, сошло. «Графиня» была симпатичной дамой, но странно: не любила сына Милашевского от «первой» жены — Данечку, прелестного мальчика, белокурого и тихого. В эту войну он был убит. У меня сохранился его детский рисунок.
Юркун
С ним я познакомилась в 1920 г. Стали «разговаривать» в конце года. Когда пришла в гости, мне стали показывать «вырезки», старых итальянцев (Синьорелли, Содома, Беноццо Гоццоли, Коста)… А также художника, который мне сперва показался комичным! А потом стал из самых любимых: Гис. Юрий Иванович много писал (прозу), но еще не рисовал. Но к живописи питал большое пристрастие и вырезывал из журналов кучу вырезок. Причем у него не было системы — а какое-то смешение — классики, новые художники, фотографии (быт и виды старой России), юмористические рисунки и даже «нарез»: то кусок тела — рука, то какие-то вещи. Он обожал «Самофракийскую Победу», египетские статуи, критские фрески, некоторые работы Родена, некоторые иконы, рисунки писателей… Особенно Пушкина. Я думаю, это «носилось» в воздухе; вряд ли он говорил об этом с Кузьминым.