Девочка, которая любила играть со спичками
Шрифт:
Инспектор вновь обрел дар речи, хотя, когда он заговорил, голос у него был очень тихий и все время срывался.
— Это ужасно… это омерзительно… это… это твоя сестра? Твоя сестра-близнец?
Я слегка пожала плечами и закатила глаза, как будто хотела ему сказать, господи, ты, боже мой, какой же ты, братец, болван!
— А это? — снова спросил этот рыцарь без страха и упрека, потому что еще не видел главного своего сюрприза.
Он поднес лампу ближе к стеклянному ящику. Платье, как иногда говорят, уже было за гранью реальности, потому что оно скорее походило на слой ссохшейся грязи, покрывавший, должна вас предупредить, то, что осталось от костей, вам надо это знать, чтобы потом не вопить от удивления, что это еще здесь такое. Но череп пока держался, он, если можно так выразиться, был от мира сего. Кое-что осталось и от зубов, и от глазниц тоже, от тех впадин, в которых в незапамятные времена жили своей зрячей жизнью глаза.
— А это что такое? Это, должно быть, ваша мать?
Мне нравится писать слова, вылетающие из твоих уст, даже если то, что ты говоришь — полная чепуха, мне кажется, я сжимаю их бедрами, прижимаю к сердцу своему, к твоим губам. Мне нравится говорить о тебе и во втором лице, и в третьем, порхая с одного на другое, как подруга моя стрекоза с крыльями изумрудного цвета летом перелетает с куста на бледно-желтый нарцисс. Если я правильно уловила, ты в приступе раздражения выразил недовольство создателем всего сущего, который в беспредельной власти своей с тонким знанием дела творит несправедливость, обожая слушать скорбные стоны рыдающих матерей. Ты кругами ходил вокруг ящика и кощунственно богохульствовал сквозь сжатые зубы.
— Господи, боже мой, что же это за ужас такой беспросветный, что же это за страсти такие беспредельные…
Инспектору нужно было опереться о стену, голова его поникла, как у Справедливой. Потом, наконец, он поднял ее и долго смотрел на меня пристальным взглядом, а я по выражению его глаз могла сказать, что думал он о том, насколько же наша вселенная несовершенна, и еще о том, какая мне в ней была уготована жалкая участь. Уже настало самое время, чтобы кто-то под твердью небесной обратил на это внимание. И потому я попыталась ему объяснить, что она крест мой, судьба моя и ныне и присно и во веки веков:
— Мне кажется, у нее под покровами совсем не осталось кожи. Как-то случился пожар, и все у нее внутри выгорело. Я говорю у нее, но можно говорить и у него. Мы говорим о Справедливой Каре и как о ней, и как о нем, потому что в тех очень редких случаях, когда папа заводил о ней речь, он всегда путал род местоимений, чаще называя ее она, и нам передал эту свою манеру.
Иногда Справедливая тихо-тихо стонет, но услышать ее стон можно только в гробовой тишине, и поскольку именно такая тишина воцарилась в склепе, до слуха нашего донесся ее еле слышный стон. Я придвинула к ней поближе чашку с застоявшейся водой, но ее левое веко медленно опустилось, будто глаз ей залила черная патока. Поймите ее правильно, она не обладает даром речи, и потому вот так прикрывает левый глаз, когда хочет сказать нет, это же так естественно. Я отодвинула чашку с не очень свежей водой от ее рта.
Инспектор настороженно и опасливо склонился над Справедливой, но как только она пошевелила мизинчиком, он отпрянул назад, как брат мой — кретин дергается на рассвете, когда ударяется в панику от того, что летучие мыши возвращаются к себе в гнезда над нашими головами, хоть они могут быть вполне дружелюбно настроены.
— Она не может встать, — продолжила я свой рассказ, натянув на нее край покрова, — ноги к ней приделаны вроде как в шутку. Но иногда я ложусь рядом, и мы с ней играем: я снимаю с нее все покровы, и становится видно все ее тело, которое точно такого же размера, как мое собственное. Когда папа изредка заводил о ней речь, толком ничего нельзя было понять, всегда надо было что-то за него додумывать, складывая кусочки оброненных им фраз, но я все-таки поняла, что Справедливая сожгла то мертвое тело, которое лежит слева от меня в стеклянном ящике, и случилось это, должно быть, еще до того, как мы с братом появились на земле, потому что я ровным счетом ничего не помню об этом событии, даже если оно и в самом деле когда-то произошло. Я так полагаю, что они, то есть покойник этот и Справедливая, тут находятся со дня сотворения мира, а теперь, когда папа отправился в небытие и даже не предупредил нас об этом заранее, приходится довольствоваться лишь моими объяснениями, проливающими свет на это явление.
Я положила руку ей на голову и улыбнулась, давая ей понять, что зла я на нее не держу.
Потом снова стала рассказывать инспектору:
— Ее зовут Справедливая Кара. Без нее, я думаю, мы бы даже не знали, как пользоваться словами. Эта мысль пришла мне однажды в голову, когда я об этом размышляла. Наверное, все молчание, которое наполняет жизнь Справедливой, позволяет нам с братом быть на короткой ноге с даром речи, особенно мне. То есть, Справедливая как бы взяла на себя все молчание, чтобы освободить нас от него и дать нам возможность говорить, потому что, чем бы я была без слов, спрашиваю я тебя. Да здравствует Справедливая, она прекрасно справилась со своей работой. Разве ты не видишь? Ты бы вполне мог сказать, что в эти покровы обернуто страдание в его первозданном облике. Она как боль, которая никому не принадлежит. Мы не знаем, есть ли у нее в голове хоть намек на то, что она что-то понимает. Правда, мне лично кажется, что есть, хоть самую малость, но есть.
Инспектор места рождения вроде как вошел в раж, он бросился к стене, схватился за цепь, которой была прикована Справедливая, и стал изо всех сил дергать тот ее конец, который был вмурован в стену, как будто хотел ее оттуда выдернуть, но вы не волнуйтесь, она была прочно приделана. Кара съежилась еще сильнее, должно быть, в глубине души она была сильно напугана. А я тем временем продолжала разговор, машинально смахивая соринки со стеклянного ящика.
— Братишка мой сюда никогда не заглядывает, потому что Справедливая пугает его до смерти. А мы с папой, наоборот, проводили с ней, бывало, ночами долгие часы. Он упирался лбом в стекло ящика и доводил себя до слез. А я, можешь мне поверить, никогда не плакала, ни здесь, ни где бы то ни было в другом месте за всю мою жизнь распропащую, как будто во мне слезы не вырабатываются. Папа, когда плакал, держал свою руку в моей, синтаксис дан с любезного разрешения де Сен-Симона. А потом, сама не знаю почему, все это прошло, и папа больше не хотел сюда приходить, теперь я должна была себе узелки на память завязывать, чтобы не забыть накормить Кару, которая ничего кроме овсяной каши не ест, пыль с нее стирать, время от времени покровы ее менять, как папа меня учил, потому что так уж жизнь устроена, они понемногу гниют, от них всякими снадобьями попахивает. В конце своей земной жизни папа вообще ничего о Справедливой больше слышать не хотел. Если я хоть словечко о ней осмеливалась вымолвить, он мне тут же влеплял затрещину, если тебе ясно, что я имею в виду. А я так и продолжала сюда ходить в одиночестве, особенно когда мне грустно становилось или тоска накатывала. Мне казалось, что в этом склепе любви больше, чем во всех остальных наших владениях, потому что когда-то мы с папой здесь проводили долгие часы, когда я держала его руку в своей.
Конечно, я немного приврала инспектирующему меня поэту, когда сказала ему, что никогда в жизни своей распропащей не плакала, потому что мне, конечно, доводилось реветь, когда папа заставлял нас себя на двери в портретной галерее в цепи заковывать и требовал, чтобы я его мокрой тряпкой стегала, и когда я ногами воздух в орган качала, точнее говоря, когда меня захватывала музыка, но я ничего не стала говорить об этом инспектору, чтобы показать ему, какая я независимая, и прозрачно ему намекнуть на чувство собственного достоинства, надеясь тем самым его очаровать и продемонстрировать ему свою неотразимую привлекательность.
Инспектор прикрыл глаза и покачал головой с таким видом, будто ему от чего-то больно, и чувствует он себя подавленно. Когда он снова открыл глаза и заговорил так тихо, что я с трудом его слышала, у меня возникло такое чувство, что ты говорил со мной теперь как-то по-другому, совсем не так беззаботно, как говорил с маленькой козочкой раньше:
— А это что такое? Кто это с тобой сделал? Твой брат?..
Свитер, в котором я ходила, был мне велик, поэтому вам трудно было бы себе представить размеры моего живота, но вчера, обняв меня и прижав к себе, инспектор места рождения не мог их не ощутить.
— Да, я знаю, живот у меня раздуло.
И чем больше его раздувает за последние два времени года, тем лучше, мне кажется, заживают рубцы на том месте, где раньше висели причиндалы, по крайней мере в теле моем, если не в душе, которая отличает меня от бедных солдат моего брата, потому что теперь из меня кровь уже не течет, вот уже больше, чем два времени года, у меня не было кровотечений. Но живот мой раздувается, и — странное дело — у меня возникает такое ощущение, что внутри меня живет кто-то еще, как будто я начинаю становиться чем-то с половинкой. Вот здесь, в животе у меня сейчас вроде как что-то шевелится, тут потрогай.
Мне пришлось твою руку чуть не силой тянуть, потому что ты все время хотел ее отдернуть, рука твоя была теплой, и в конце концов мне удалось ее приложить к моему животу с сюрпризами.
— Сначала это там себе спокойно не то жужжало, не то гудело, как маленькая пчелка, будто она в животе моем справа налево путешествовала, будто линии проводила, мягко так, очень нежно, я-то знаю, какие пчелы бывают со шмелями, когда они еще маленькие. Чувствуешь, как оно сейчас внутри меня движется? А теперь как будто кто-то начинает постукивать, как будто нежненько ударяет меня изнутри, живет себе, поживает, угнездившись в животе моем. Каждый раз, когда это случается, неважно, где я, на какой странице, в каком предложении, я пишу одно слово в книгу заклятий: хватит, и все тут. Мне гораздо больше нравится такое постукивание жизни, которое я чувствую внутри себя, хватит, хватит, чем когда кровь из меня вытекает, скажу я тебе, или чем затрещины папы моего покойного.