Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
Шрифт:
— Я не собираюсь касаться того, чего не знаю, — рассуждает она слегка туманно, тыча одним пальцем в клавиатуру машинки и прихлебывая из чашки, — но положение твое, дружочек мой, ка-та-стро-фическое!
Я дипломатично молчу. По моему мнению, у меня бывали и куда более катастрофические положения. Но возражать я не решаюсь.
— Ну, раньше я полагала о тебе вообще бог знает что. Но сейчас я пришла к выводу, что ты просто наивная дура и больше ничего. Не обижайся, я тебе желаю добра.
Мне приходится верить на слово, что Нона Александровна желает мне добра. Но с тем, что я дура, я еще меньше расположена соглашаться, чем со всем остальным.
— Нет, ты не обижайся, но неужели ты сама не видишь? Все они тут вор на воре. Без ис-клю-чения.
(Нона у себя в Воронеже была учительницей и, когда хочет в чем-то убедить человека, начинает говорить, точно при диктанте над ошибками.)
— И ничем друг от друга не отличаются, — продолжает она мне диктовать. — Вот же бумаги! Ну откуда эти цифры? Откуда он их берет? Сплошь приписки, подлоги… А попробуй я заикнись — он же немедленно: «Кто здесь худзяин?!», О да! Этот боевой клич нашего могучего властителя я уже слышала сама, и не однажды. И чаще даже во время споров с узбеками. И про приписки и подлоги тоже отлично знаю. Я молчу, хотя мне есть что возразить Ноне.
Только неужели же она сама не видит, что только благодаря припискам ее собственный восьмилетний Вовка, как, впрочем, и все прочие детишки Автабачека (только что не в утробах у матерей), числятся учетчиками, весовщиками, помощниками мираба и кем еще только не числятся? И получают рабочие пайки, а иногда — пусть крошечную, но и зарплату. Даже «уроды» и те получают. Уродами Нона Александровна прозвала трех штатных бездельников, неизвестно за какие добродетели пригретых нашим председателем. Ну, про дедушку Гюльджан Каюмовой еще туда-сюда понятно. Он старенький и полоумный. Кроме того, Садыр-бобо все же не просто бездельник, а сторож пустыря, на котором, правда, ничего не засеяно и лишь кое-где торчат прошлогодние кустики лука и помидоров. И все эвакуированные нашего и соседних сельсоветов предупреждены, что могут, сколько им нужно, опустошать пустырь и не обращать внимания на вопли деда Садыра и зловещие его проклятия, которыми он добросовестно отрабатывает причитающийся ему за эти проклятия паек и еженедельную порцию анаши, без которой, как я поняла позже, он давно бы уже отошел в мир иной.
А отец наших ударниц — великан Мансур, бывший муж козообразной дочки Сайдулла-аты, выгнанный тестем за безделие и бешеный аппетит, — он тоже, наверное, кем-то числится. Но не делает уже совсем ничего. Днями Мансур набухивается в чайхане чаем, а вечерами, наевшись плова, завязывает бантиком кочергу для развлечения наезжающих к нам ревизоров. Третий же бездельник по прозвищу Скелет демонстрирует высоким гостям свою превышающую всякое вероятие худобу (особенно если учесть вполне приличный паек, который он за нее получает)…
Все это так. И все-таки Автабачек живет и работает. И в школе учатся (хотя бы те, кто, как Мурад, хотят учиться). И в амбулатории (она же эпидстанция) лечатся. Я тоже однажды там побывала, после того как меня неизвестно за что (просто была, наверное, не в настроении) покусала собака… И другие эвакуированные — их у нас пять семей, — все они тоже кем-то числятся или и впрямь работают. Старенький Борис Ильич, например, бродит по кишлакам с «зингером» в рюкзаке и шьет.
И с голоду покамест не умер никто, хотя в пекарню приходится занимать очередь ночью, а на базарчике возле чайханы мне по карману, да и то лишь после зарплаты, коса катыка — кислого молока или горсть урюка…
И все-таки районное переходящее знамя находится у нас и гордо красуется у меня в китобхане в правом углу. И оно заслужено нами, я утверждаю это. И благодаря ему перед Новым годом в Автабачек завезли брюки для мальчиков и цветастые сатиновые платья девочкам. Мне тоже выдали талон. Платье очень мне идет. Но главное не это. Главное, что меня прекратили наконец из ночи в ночь мучить сны, в которых каждый раз я вижу, как мама возвращается из больницы и ей нечего надеть на себя, потому что я подкоротила и ношу ее синее платье со звездочками.
И я не забыла еще страшный, разоренный кишлак, в котором мы с ней жили прошлую зиму. И знаю, как сейчас живут в соседних сельсоветах, откуда к нам приходят на луковый пустырь или в пекарню — дед Юсуф, наш пекарь, иногда им что-то сует — страшные, усатые женщины с безумными от голода глазами и рассказами о том, что они готовили до войны.
А однажды ко мне в библиотеку приволокли убийцу. То есть его приволокли в сельсовет, но ни Мумеда, ни Ноны не было, и конвоир уселся ожидать нашего милиционера в моем предбаннике. От скуки он засадил меня сражаться с ним в шашки. Пока мы расставляли их на доске, конвоир рассказал мне, как все произошло. Оказалось, что этот человек — он был из соседнего, Пахтаабадского сельсовета — залез в дом нашей бабушки Нурии-апы, убил кетменем ее и ее пятилетнюю внучку и унес мешок джугары и кусок бараньего сала. А поймали его, потому что, вместо того чтобы бежать, он кинулся в соседний сарай и стал там жрать сало. А потом его стало рвать. И тут его поймали.
Конвоир рассказывал, сидя спиной к арестованному. А я, передвигая на доске шашки, старалась глядеть на доску и все равно видела, как человек со связанными руками (он был чуть потолще нашего Скелета) медленно переползал вдоль стены все ближе и ближе к двери. Я ничего не могла с собой сделать: я проклинала себя, но я не могла заставить себя сказать своему партнеру, чтобы тот обернулся. Всякой логике вопреки, всеми своими потрохами я желала убийце доползти до двери и скрыться.
Убийце это почти удалось. Он уже дополз до порога, но тут дверь отворилась, вошел красавец зять Сайдуллы-аты — милиционер Абдурахманов и мгновенно все поставил на место, ударом своего блестящего сапога отшвырнув убийцу на исходную позицию.
Вдвоем с моим партнером по шашкам они накинули этому человеку веревку на шею, сели на лошадей и повели его в город. А вошедший сразу же после их ухода Мумед Юнусович взял меня за плечи и увел в свой кабинет.
«Ну, хватит, ны реви, — говорил он мне хмуро. — Он же убил, понымаеш? Вот что тыпер я Ахмат-джану в госпитал напишу? Ны дочки, ны матери…»
Я все понимала, все! Но что я могла поделать со своим четырнадцатилетним сердцем, которое не желало ничего понимать?
Мен сенинг якши кураман!.. [5]
Я не знаю, с чего все началось. Может быть, именно с того вечера, когда увели убийцу и я ревела за столом Мумеда посреди Нониных бумаг, а он сидел напротив и молчал. Становилось совсем темно, но он не зажигал лампу. А потом вдруг сказал грубо: «Иди домой. Быстро. Кэт!»
«Кэт» по-узбекски «убирайся», «пошла вон». Но я почему-то не обиделась. Я вытерла глаза, сказала: «Спокойной ночи».
И ушла.
5
Начальные слова любовной песни. Дословный перевод: «Я тебя хорошо вижу» (узб.).
И больше уже до самого Нового года он ни разу со мной не шутил. И даже почти не разговаривал. И я тоже.
Да нет, неправда все это. Я уже гораздо раньше поняла, что люблю его. Я любила его с того первого утра, когда он вошел в чайхану. И моя работа, и вся моя жизнь здесь имели смысл потому, что я знала, что в любую минуту может войти Мумед Юнусович, или я услышу его голос, или даже просто кто-нибудь спросит: «А Мумед-ака бар?» И я отвечу, что сейчас нет, но обещал скоро прийти. И он приходил. Не приходил — влетал, огромный, грузный и в то же время легкий, как птица. И сразу все делалось осмысленным; с кем-то он шутил, кого-то выслушивал, подсказывал, спорил…