Девяностые: сказка
Шрифт:
И вот ты опять вытираешь слезы, начинаешь одеваться - трусы, джинсы, потом лифчик… и тут вспоминаешь, как Леша снимал его с тебя и снова начинаешь рыдать. Пятнадцать минут назад вы лежали, обнявшись, ты поднимала ноги повыше, гладила рукой мягкие волосы на затылке и даже чувствовала нарастающее возбуждение - и тут Леша вздрогнул, застонал и кончил.
Ты рассердилась. Сколько раз говорила: не кончай в меня, сперма потом вытекает на простыню, остаются пятна. Представляешь, что будет, если мама увидит и догадается? Ты подняла ноги повыше и раздраженно сказала: Ну, подложи свою майку хотя бы, все же вытечет сейчас. Леша встал, но как-то неохотно, буркнул что-то себе под нос - и вы сами не заметили, как начали орать друг на друга, первый раз в жизни: Надоело! Так не делай, сяк не делай! Если б ты меня любила, тебе все было бы нормально! Ты прошептала: Я тебя люблю, а Леша надел рубашку и бросил через плечо: Да тебе просто нравится это дело!
– Мне нравится?– крикнула ты, чуть не плача.– Да я только ради тебя этим и занимаюсь!
– Как же, как же, - сказал Леша уже из прихожей, - скажи еще, что я у тебя первый мужчина.
Ты заплакала, нагнала его у входной двери, бросилась с кулаками, ударила два раза в плечо, крикнула: Сволочь! Предатель!– и осеклась. Леша замер на секунду, ты было начала: я хотела… ну, ты предал нашу любовь… но уже грохнула входная дверь, загремели шаги по лестнице. Ты рванулась следом, остановилась в последний момент, замерла голая посреди прихожей, глядя сквозь слезы в зеркало. Отражение растекается, лица не разглядеть, видишь только общий силуэт, да и то с трудом. Взлохмаченные светлые волосы, узкие плечи, довольно стройные ноги. Розовыми пятнышками - соски небольших грудей.
И вот теперь ты плачешь, одеваясь, в комнате, а в голове заевшей пластинкой повторяется неотвязно: знаешь, что Чак заложил Вольфсона, знаешь?
27
Клуб прятался в полуподвале, как и все московские клубы. У входа толпилась орава ребят в шинелях, пальто не по росту, в майках с портретом бородача в обрамлении колючки. Ни за что бы сюда не пошел, думает Глеб, если б знал, что здесь такие уроды. Лучшие силы сопротивления антинародному режиму. Силы сопротивления. Ну-ну. По мне - пэтэушники, быдло.
К началу концерта он опоздал. Оси не видно, на сцене интеллигентного вида худой очкарик, правой ладонью отбивает ритм, кричит в микрофон. Глеб слышит слова - все мы тепличные выродки из московского гетто, - и замирает. Мы жили в особом мире, словно в теплице. Мои одноклассники, Таня, мархишные девушки, девочки-мальчики из Интернета. Мир московских художников, мир математических символов, цифр и байт Интернета - лишь разные облики одного и того же. Московское гетто, лучше не скажешь.
Все листья станут зелеными,
Ресницы все станут пушистыми,
И все котята, и все утята
Запомнят войну с фашистами.
Спокойной ночи, спокойной ночи,
Спокойной ночи малыши!
Слова разбираешь сквозь шум барабанов, сквозь рев гитары. Интересно, думает Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Степашка и Филя? Трудно представить их в новой реальности. Степашке и Филе нету здесь места: нет, словно "Эрике", продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, далекие друг от друга, вместе ушли на дно, как Атлантида. Нельзя сказать, что Глеб о них жалеет.
Малыши уснули спокойно
И ничего не хотят,
Ведь их охраняет память
Память котят и утят.
Память грязного снега,
Память осенней листвы
И память русских колоний
Украины и Литвы
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понимает: именно сейчас его война обрела слова. Его война - воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду со Степашкой и Филей, с котятами, утятами, невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключает военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.
С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Они купили пива в ближайшем ларьке и выпили прямо тут же. Похоже, Ося опоздал еще больше, потому что песню про котят и утят не вспомнил.
Становилось прохладно, Ося предложил поехать к нему домой. Глеб с раздражением подумал: можно было так сразу и договориться.
– Кто это у тебя на майке?– спросил он.
– Летов, - удивился Ося.– Видишь: "Все идет по плану"
Глеб вспомнил Снежану. Первый раз я трахалась под "Все идет по плану". И дальше что-то про дедушку Ленина. Теперь дедушка Ленин - такое же прошлое, как котята и утята. На плесень и на липовый мед.
Глеб никогда не слышал Летова, хотя имя, конечно, знал.
– Пожалуй, - сознался он, - я ни одной его песни не слышал.
– Ух ты!– оживился Ося.– Я тебе даже завидую. Я помню, первый раз мне его дал послушать приятель из параллельного класса. Я тогда любил "Аквариум" и к "Обороне" заранее относился с предубеждением, но кассету взял. По дороге к метро вставил в плейер - и… сейчас я бы сказал, что тогда и стал евразийцем. Это была "Поганая молодежь", вторая версия, и меня ударило, как пиздец. Помню, я спускался на эскалаторе и вдруг подумал: если бы сделать так, чтобы все эти люди услышали Летова прямо сейчас - мир перестал бы существовать. Сразу бы разрушился, взорвался изнутри. Такая в этом была сила. Я, наверное, уже не могу объяснить, но у меня было такое чувство, словно я совершил прорыв к настоящей реальности.
Глеб кивнул.
– Я что-то похожее чувствовал, когда Галича в школе слушал, - сказал он.
Несколько лет разницы сильно сказались на вкусах матшкольных мальчиков. На секунду Глеб вспомнил ту сопричастность тайне, которой больше не будет никогда. Падение коммунизма лишило его мир тайн - Глебу теперь нечего скрывать. Для внешнего мира он уже не бомба с тикающим в глубине ритмом чужих стихов, что открывают путь к настоящей, невиртуальной, реальности.
Впервые Глеб услышал Галича в восьмом классе. Оксана записала часовую кассету, как выяснилось позже - копию французского диска, ужасающего качества, с шумами, временами перекрывающими и глуховатый голос, и бренчанье гитары. Оксана отдала кассету как раз накануне весенних каникул - а на следующий день Глеб заболел и неделю, лежа в постели, слушал одну и ту же запись, раз в сорок пять минут переворачивая, от начала к концу, от "Ночного дозора" до "Когда я вернусь". Потом он, конечно, раздобыл нормальную запись, но слушать ее не мог - не хватало привычного шума.
Позже он записал еще восемь кассет Галича, фактически - полное собрание, знал наизусть едва ли не все песни, повторял про себя взяться за руки среди пепла, повторял то ли шлюха ты, то ли странница, повторял и кубики льда в стакане звякнут легко и ломко, повторял я пою под закуску и две тысячи грамм. По ночам в десятом классе, когда он пробирался через бесконечные варианты вступительных задач, ставил одну из кассет на "Электронику-302", надевал большие, в полголовы, советские наушники и слушал глуховатый голос, бренчание гитары, шумы магнитофонной пленки. Так оно навсегда и осталось - геометрия, алгебра, физика и неизвестный, увенчанный славою бранной, удалец-молодец или горе-провидец.
Песни пошли впрок: Глеб поступил, куда хотел. Уже в Университете, на втором курсе ВМиК, он вдруг понял: любимая песня с той старой кассеты не имеет никакого отношения к политике и антисоветчине. Бывший зек, четвертого и двадцать третьего числа заедающий коньячок ананасом, глядя на облака, плывущие в Абакан, ничем не отличался от него, Глеба: он всего лишь понимал - прошлое недоступно, сколько ни празднуй свою над ним победу.
И по этим дням, как и я,
Полстраны сидит в кабаках,
И нашей памятью в те края
Облака плывут, облака